Последние статьи



Uncategorised

Макарова Валерия (Лера Макарова) 23 года, г. Саранск, Республика Мордовия

Рекомендовано для обсуждения в рамках литературного семинара.

Перелётные

Дедаю год – значит, снова варить кутью и жарить блины, – бабушка плачется: живых родственников не укормишь – только полгода прошло, как снова отмечать. Не отмечать, – поправляю я, – а поминать.

Год назад его похоронили и помянули без меня. Я летела; я пила порошковый кофе, согласно этикетке, сублимированный в нижегородском подвальчике (но какое кому дело, где его сублимировали, если ты выше облаков?); и да окропимся мы кёльнской водой.

Январскую Москву и съёмную квартиру, где на советских коврах были тибетские мандалы, я бросила; туман тогда засеивал крыши высоток Симферопольского бульвара своим белым семенем, и мы с матерью на дорожку пили русский чай – с лимоном – и напрочь убивали чая вкус. Интересно, – думалось мне, – что произрастёт из всего этого? – что дельное или какая дрянь-спорынья...

Траурное сообщение заставило меня искать транзитные пути обратно в Москву: через Стамбул? – через Питер? – через Ригу?.. В Ригу – на пару часов, в Стамбул – в ночь, в Питер – на целую ночь и утро, но знакомый не пустит переночевать – у него там целая семья, двенадцать человек и бабушкин военный любовник... Мне везёт, находится прямой рейс – и вот уж Москва. На столе материна записка. Одевайся теплее, это же Россия. Ждём.

В Кёльне – плюс три, здесь – минус пятнадцать. Первым же вечерним поездом туда, где ещё холоднее, где в окоченевшей земле теперь зимует дедай, где наутро мне сварят кисель и нальют вина. С порога – смердящий ладан и бабушка: насилкой дождались, приехала одна или с женихом? – одна я, без женихов, – а я без дедушки своего… – и пустится в робкий, скупой, почти уже высушенный плач. Расскажет… Умер он, миленький, на полу, в задней. Говорит, постели мне, так хочу. Похоронили честь по чести. Гроб красивый купили – бордовый. Васька, Малинчивы, Валерка приходил… Тридцать четыре человека. Хоть стреляй – в упор её не слышу: в голове всё крутится отточенным женским голосом… Нэхьстэр хальт – Ноймаркт. Нэхьстэр хальт – Рудольфплац. Нэхьстэр хальт – Юнкерсдорф... А в нашем роду не осталось больше мужчин.

На кухне к стене приклеен плакат с названием птиц на каком-то, шиш-их-отличишь, из мордовских; семьдесят с лишним лет дедай прожил в республике, а за три дня вздумал, что ли, выучить... Перебиты ступеньки и пороги, переставлены иконы, развешены новогодние стеклянные шары – он будто чувствовал, что скоро уйдёт, и хотел как можно больше оставить от себя в своём доме.

К нам на поминальное вино заходит предводитель дворянства республики, уличный комитет Чернавин, это к нему я бегала листать художественные альбомы, когда дедай бывал не в себе – вот так выйдет из себя, а обратно впустить некому; наливают и Чернавину.

– Хватит-хватит, Мария Фёдоровна, – деликатным жестом останавливает он.

– Давай ещё подолью, – настаивает бабушка, – получше помянёшь.

– Разве что из ваших рук.

Вся бабушкина комнатка-чулан заставлена ящиками: до сорока дней –для всех, кто придёт, а будет лишнего – поминальное вино до твоей свадьбы оставим. Вино же, как мы, не старится, а только лучше становится. Вот… вроде, как и не жили. Всю жизнь гонял, а она ни одного мужика даже за штанину не держала.

Я тебя обожаю –
                                       я тобой обладаю –
                                                                                   я тебя захлыщу до смерти –
а ты, как миленькая, до смерти залюбишь-залюбишь меня.

– Да что я-то, этой вот двери? как доставалось. Чего с ней только не было. Не знай, как она, миленькая, осталась живой. А он – уж нет… В последние дни напелся он досыта. На животик положит свой радио и слушает…

Вспоминать всё это у бабушки сердце закатывается, и она просит оставить её одну. Я ухожу гулять с Машкой, подругой гимназических лет – вместе учились в живописном классе; с тех времён она будто всё та же – монументально спокойная, даже ветер не колышет отросшие волосы – ветра нет; она всегда спокойная, – думаю я, – всегда перетекает в ней какая-то неведомая полуфлегма. А те, что улетают, наверное, неспокойные, им не сидится на месте, они памятниками быть не могут, они вообще боятся памяти.

Перед моим переездом в Москву – хорошо это помню – каково? было: сидеть с Машкой на Соборной площади, таращиться полуслепыми из-за ослепления глазами на таких же выпускниц напротив – они в закатном контражуре, волосы у них горят в розовых лучах нимбами, – вполне себе полнокровные девушки, ничего святого; темнело, становилось холоднее и размытее – но в памяти ярко – идти после прощания с Машкой – с Соборной, с колодцем в груди, глядеть на дребезжащий зелёный огонь светофора, смигивающего слёзы.

В гастрономе Машка показывает мне рождественские пироги аж из самой Германии – лежат с их католического рождества; такие там были? – спрашивала. Год спустя эти задубелые немецкие калачи не привозят к нам больше. Нет и голландского паштета и норвежской сельди нет – санкции.

– Грустно как-то, – вздыхает предводитель мордовского дворянства, вожак: правда, предводить в республике особо некем.

– Пусть теперь ест советскую печёнку – посмеивается бабушка, – да селёдку.

Год спустя она уже если и плачет, то никому не показывая.

…Здесь взялись насаживать яблоки на палочки и обливать их карамелью – нашу антоновку и обрусевшие штрейфлинги. Вот и все перемены за год. Дедаевы плакаты с птицами содраны со стен, кухонька отремонтирована в четыре женские руки; неизменно одно – здесь допекает, – значит, ещё одно неизменно – отчаянная скука. Что делать тут, дома, с места на место посуду переставлять, и книжки ещё. Рубились в крестики-нолики, чистила снег, посуду нарочно мыла, по нестерпимому морозу гуляла километров восемь за день – и всё лишь бы не закорпеться, не зачумлеть от скуки в этом замёрзшем и замершем, засыпанном густо городе. Так и ходила не увиденная никем: то в бабушкиных шароварах и цыганской юбке, то в бурках на вязаный носок; а юбка её цыганская, которую я всё детство мечтала, выросши, отнять у бабушки, мне до сих пор велика.

По вечерам печёные яблоки с корицей и чай. Машка забредёт отчаиваться за компанию. Бабушка захочет открыть варенье, будет долго греметь в подполе и искать единственно нужную банку, а откроет, расстроится:

– Не то вам хотела… Никак угадать не могу, будто первый раз живу. Это невкусное, тóрла!

– Это что за торла такая?

– Торла она и есть.

– А почему невкусное?

– Ягоду эту нарвали, дикую. Не выбрасывать же, для гостей наварили.

– А мы и есть теперь гости… Давай торлу свою.

Машка глянет в банку и определит: слива.

– Не слива это, – заспорит бабушка, – торла!

– Раз уж на то пошло, – кивну я на стол, – то эти яблоки не корицей посыпаны. Продавцы этой корицей пудрят нас. Все полки в магазинах завалены дешёвой индонезийской кассией, даже вредной… В Германии как узнали про подлог – всполошились. Из этой кассии в России крысиный яд делают! Настоящую корицу выращивают только на Цейлоне. Но Цейлон с гулькин нос, а мир большой и все хотят на Рождество имбирные пряники и яблоки с корицей.

– Я и подумать не могла, – удивится Машка,– ну надо же, вечно ты...  А где же тогда её, настоящую, найти? На Цейлон лети тогда.

Я провожаю её до дома и встречаю Еврея со своей улицы, доцента местного университета Игольникова, – в народе и по крови – Еврея; он приметил меня задолго до того, как я надумала от него на другую сторону улицы бежать, – эй, москвичка! – и останавливает нас минут на двадцать. Поздравляет с новым годом по всем стилям, не сразу соображаем, – и своим крохотным язычком, похожим на лакмусовую бумажонку – красный, а на морозе синеет – постоянно облизывая губы, треплется про меня всем случайным знакомым:

– Вот… из Москвы… к нам. На одной улице живём. Под дворянским протекторатом. Хотела ко мне на ФЭТ поступать, даже на день открытых дверей приходила. Вдохновилась светотехникой и поступила в Москву на писателя.

А потом, когда все разойдутся, клянчит:

– Дай хоть один рассказик почитать, название хоть скажи.

– Дары и мощи, – смотрю я на него и смеюсь.

Если спросит, о чём, держу ответ наготове – про Кёльн и кёльнеров; более того, Чернавину рассказ не понравился, вот так вот! – но он не спрашивает, переключается на Машку и оперативно проведывает, кто она есть.

– На психолога, говоришь? В нашем Педе? Ну, езжай после института в Москву к ней, она тебя обеспечит полем деятельности.

И внезапно:

– А дед-то твой где? Всегда такой деятельный был, на улице что-то мастерил, а теперь давно уже не вижу его. В деревне, что ли?

– В деревне, – киваю я, – на кладбище.

– Как?..

– Уже год как. Поминки скоро будут.

– Я и не знал. Такой хороший человек был, военный, строгий. Как-то на тополе, вон там, отроились осы, так он на самую макушку залез и сбил их.

Он доходит с нами до того места и показывает на пенёк: нет тополя – спилен, совсем ничего от дедая не остаётся.

За несколько дней до поминок мы соберём всю оставшуюся с праздников пиротехнику – римские свечи, огни и петарды, – вынесем во двор и устроим громогласные и бессмысленные залпы – просто так, лишь бы отгорели до углей, чтобы не осталось ничего. Зажжём костёр из бумаг и моих детских рукописочек, я буду сладко ворошить их длинной палкой, и выпущенные огненные искры станут уноситься на небо и таять. И всё отгорит. На снегу только с десяток дивных чёрных камышовинок. Замёрзнем, побежим в дом...

          Горнятко гарячого чаю,
                                                               торловое варенье,
                                                                                                          wunderkerzen.
Какое счастье, что на тёплые морозные вечера санкции не наложены, хотя именно таких мало: когда можно с улицы зайти в натопленный дом и погреть руки у галанки – а раз не у галанки, то хоть у акгв, – напиться досыта чаем и до ночи сидеть на кухоньке, поджав под себя ноги, долго-долго разговаривать. Знаешь, – скажет Машка, – я в интернете посмотрела, торла – это и есть слива, но на каком-то из мордовских...

Совсем скоро не до торловой тягучести будет, начнётся поминальная канитель. Так и представляю: привезут из деревни на старенькой ладе бабушкину сестру, та будет сидеть в углу, где дедай умер, и командовать… сколько и каких печений и конфет покупать – на стол, на кладбище, монашке в гостинец; а потом выяснится, что не печений, а пряников, и лучше монашке конфет развесных, да и вообще, мало. А мы с бабушкой – километраж нагоняй до супермаркета. Ананасов и киви, по которым я до одури вожделею в Москве и поштучно покупаю, притащим несколько пакетов. Куркули! Это чтоб дедаю там голодно не было – так объяснят.

–  Он больно уж тархун любил, – скажет бабушка, – давайте выпьем по стаканчику.

А мы с сестрой нальём себе кагора – мы-то точно знаем, что дедай больно уж любил. Соседка с улицы будет коситься, а мы с сестрой еле гасить смех: вот, – скажет, – в дедая пошли, а ну, давай запевать и двери рубить! Бабушка кагор спрячет: после киселя сухой закон.

Когда будет провожать гостей, она спросит у пришедших мужчин, у Еврея и Чернавина: почему в гости не заходят, боятся, что заставит по хозяйству помогать? – пусть не боятся, не заставит, – а потом как бы невзначай заметит: ой, ножи что-то совсем не точены, и проводку в прихожей, кажется, менять пора. А то дедай, – она мягонько чертыхнётся, – был живой – наделал проводку такую, что замкнёт, заискрит.

Бедный дедай! – и умрёшь – всё покоя не дают, поминают. Вот как это будет, точно знаю.

*

Хотелось, чтоб это новогодье, да что там новогодье… чтоб вся жизнь была как wunderkerzen, но она особо не искрится. Утешение моё, ещё из Кёльна пачка осталась – kaugummi mit zimtgeschmack*, а ещё – что завтра будет аномальная плюсовая температура и можно будет долго гулять, а ещё – что через три дня понедельник – известный день после ничегонеделанья; я сяду в поезд и уеду в Москву.

* жевательная резинка с ароматом корицы

 

Нагоре

Как красные сигнальные маячки – как можно мимо, не понимаю, нельзя мимо них пройти. До нас дозвонились из Москвы и велели собрать все, все, все.

Единственная радость моя была замешана на ГОРЕ – ударяйте, как хотите, они там, в своей Танеевке, всё равно на свой лад произнесут – на?горе. Так вот, на?горе: на сухой земле, на колючей траве, на ароматной кашичке. Щёки еловыми ветками расцарапать, ве?тра в рукава напустить, пока нагору подымешься; лучше, конечно, в рукава льняной рубашки, да какая разница, пусть и синтетика. Подымешься – и никто тебя оттуда не отпеленгует, не вычислит никаким спутником; вне зоны доступа.

И красные сигнальные маячки – нет, не тот знак, это горная клубника. Как раз поспела ко второму нашему приезду. В прошлый раз была одна зелёная слепышня, десять дней назад. Мы спускались в Танеевку с пустыми ведёрками, с обветренными руками, с загаром островками и белыми полосочками от маечек, исцарапанные, изжаленные – смотреть жалко; бабушка ругалась: почему не набрали? – а как набрать, если ещё не поспела. Надрали бы зелёной – и принесли, может, всё равно сладкая или доспеет лежамши; а с Юсуповки пойдут траву косить для силоса – и скосят всю вашу клубнику. А земляника? – взволновалась я, – водится ли земляника нагоре?

Но ничего нам не было, кроме светлой радости, очищенной от всяких примесей, дистиллированной: удачно, что прихватили с собой домашний лимонад и что перекусить – и вместо сбора ягод устроили пикник в еловой тени и тиши – вне зоны доступа. Дорвались до дикой, допустим, до одичавшей природы – когда-то здесь колхозные сады были, давно. А чуть сойдёшь с горы, встанешь на хоженую тропу – засветишься, на минуту появишься в сети – и целое скопище писем на электронный ящик: фотопроект, библиотеки, фэйсбук, твиттер – следуй за мной... И бабушка позвонит и сподрядит спускаться – хватит засиживаться, пора в город. Часа полтора будем ждать машину, хотя могли бы эти полтора … – эх, бабушка, родная, зачем же ты меня… мне было так хорошо, мне было абсолютно нагоре.

Собирались в этот раз, она сказала нам: и чтобы целое ведро. А у меня ладошка маленькая, собирать совсем плохо: одну сорвёшь – две с горки спрыгивают обратно. Как красные сигнальные маячки – как можно мимо, не понимаю, нельзя мимо них пройти. Сердце колотится. Бежать на красный, а шоссе ревёт и угрожает – это так; это уже не нагоре, нисколько; пусть дождь пойдёт, уйти-спуститься! – я молю, а из ладошек высыпается – руки трясутся. Изничтожить всё вперёд косарей, истоптать кругом!.. В городе ещё с того сезона в холодильнике лежат, – зачем же нарвали, что же не съели, пока зимовали, что же…

Мать дозвонилась – и почему я не оставила его, – велела собрать все, все, все. Не рви зелёные, слепышня – это старухам, – сказала тётя. А старухам хрен собачий, нету слепышни: все, как одна – спелые и наливные, как с конвейера… Ну вот, – сказала она, – ведёрко в этот раз всего одно, а их так много-много, какие спелые, ну мамочки. Назавтра мы всё сделаем как надо, честь по чести: и два ведёрка, и лежанку – будем собирать и отдыхать под ёлкой, собирать и отдыхать, спокойно будет, и воды возьмём, пить хочется, можно опять забацать лимонад, и батарея будет целая – заряжу на сто процентов… нет, не возьму совсем.

А к вечеру так долгожданно вышли на поляну – земляничную. Это, – сказала она, – не земляника, это лишь виктория, её не будем – не такая сладкая. Кому же её? – этим летом никто нагору не идёт – страшное пекло, и слух прошёл, что ягод нету. Так много спелых – и пропадёт, – сказала она. Но ведь они же не для нас цветут и вообще. Конечно, ради людей не будут, просто захотелось – и выросли себе в удовольствие. Прошлые годы одна старушка всё вставала в пять и приходила денно, пока длилась пора, набирала пятилитровые ведёрки, продавала на перекрёстках в городе. Стоило тысячу рублей такое денное, а чтоб набрать, весь день перед ними на коленях простоишь.

Мы видели других таких же, как и мы, однажды: интеллигентски так согнувшись, рвали по одной – пожилые уже, ухоженные, как из оранжереи. Рядом была их маленькая копеечка – такая же ухоженная и такая же пожилая – видно, просто проездом были, не устояли.

Возвращаться когда – я тогда задумалась: а сколько мы травы помяли и сколько деревьев вытоптали – сосённый легион; с первым дождём они воспрянут. И ночью он пошёл, упал на город, нагору – везде, где только туч хватило, на всё. Гремел, грозил. Высвечивал то в красное, то в фиолет. Во сне мне всё мерещилось: как рву, как ни одной не упускаю, все – мои.

Мы взяли покрывало, и лимонад, и отдельно воду, и вёдра – каждое по пять, и телефон оставлен был и запаролен, – и на такси из города в деревню.

Сначала ливень отпоил, а утром раскалённым солнцем схватилось – всего одна ночь, – и вот уж нагоре нет ни одной хорошенькой – все перезрели ягоды, усохли, сморщились. Может, где в другом месте, в лесу, и есть – мало ли по миру таких мест! – а здесь же, нагоре, здесь было слишком близко к солнцу.

Мы стояли молча, первой начала она… Вот эти вот цветочки, – сказала грустно тётя, – в моем детстве называли часиками: дёргаешь их и ходят ходуном, вот так… Который там час, поди уж много времени? Давай спускаться.

Мне было так легко, когда спускались: и потому ли, что наполовину полные и пустые наполовину... Вот этот камень, – показала тётя на цветистую обочину, – таким большим был, когда я была маленькой. Давай хоть посидим.

Нестерова Анастасия (15 лет, г. Уфа, Республика Башкортостан)

Рекомендовано для обсуждения в рамках литературного семинара.

Выжженное сердце

Родной лес всегда был лучшим местом на свете. Так считала Лиса с самого детства и убедилась уже после, бегая на охоту и в другие края, если не могла поймать дичь у себя для своего Лисёнка. Ничто не могло сравниться с ним: ни редкий сосновый бор с подпирающими небеса лохматыми вершинами, мягким и ароматным хвойным ковром, на который падали тёплые солнечные лучи вперемешку с пропитанными свежим ветром шишками; ни трепещущие листьями берёзы, изредка дубы, липы и осины, растущие в тесном соседстве с кустарниками и чахлой травой, которой не доставало для жизни света. Её лес был другой. В нём уживались самые разные растения, и всем хватало места. С животными – то же. Конечно, никто не отменял законов пищевой цепи, но жизнь была тихой и счастливой даже для травоядных. Лиса не любила выбегать на поля с разнотравьем, где обитали мелкие грызуны, которые едва годились на перекус даже Лисёнку, и поэтому она не сильно расстроилась, когда землю вспахали и посадили культурные злаки. Уехали грохочущие на весь лес машины, нарушающие покой, и Лиса, встряхнув головой, как бы сбрасывая с себя нестерпимый, чуждый лесу шум, вернулась в своё укрытие. Она жила в норе под вывороченными корнями огромной осины, склонившейся над оврагом. В этом было огромное преимущество, по сравнению с жизнью в норе на равнине: осенью можно было сгрести опавшие листья и расстелить их нежной периной. Ей не на что было жаловаться даже тогда, когда за полями построили люди свои каменные дома, откуда несло дымом и едой, ведь она отправлялась на дальние поиски обеда нечасто и шумели люди слабо, в лесу и вовсе ничего не услышать. Людей боялись все, кроме Лисы. Они приходили в лес собирать ягоды, грибы и хворост, кто-то рубил деревья на дрова, и те стонали, шелестя кронами. Даже медведи и волки обходили людей и их тропки стороной. Охотники пришли с ружьями и кричащими покорно собаками. Лиса презирала их за то, что они убивали зверей самых разных, лишая её корма и собратьев, и представляли угрозу для её маленького Лисёнка, которому приходилось таиться в тёмной норе от опасности. Лиса была хитрее прочих и пряталась хорошо, зная лес лучше кого бы то ни было. Охотники приходили не поодиночке, принося зловещий рок. У каждого был на них стальной зуб, и при любой возможности они бы его показали. Но охотники не были такой уж бедой. Они часто возвращались без отобранных жизней, и Лиса спешила на речку отмыться от их запаха смерти и таскала в зубах Лисёнка, обожавшего плескаться в прохладной воде и бегать за стрекозами.

Лиса чутко спала, сытая и накрытая собственной гордостью – пушистым хвостом с белым кончиком, а Лисёнок ворочался в дальнем углу норы и натужно сопел, выбирая удобное местечко. Она заслышала крики сороки и гомон всех птиц, завыли волки, зарычали медведи, зашипели змеи, запищали мыши-полёвки, затопали олени и лоси, и она поняла: пришли браконьеры. Они были похожи на охотников, только шли напролом, истребляя всё и вся, стреляя, расставляя капканы и сети, пуская громадных и озлобленных собак. Несколько дней творилось это безумие, пока Лиса, вся в грязи, чтобы не сверкать рыжиной за километры, улеглась в известных ей по охотам местах с Лисёнком под горячим боком.

…Но не вечно было суждено Лисе нежиться и отдыхать, охлаждаясь в речной проточной воде с крупными валунами на дне, волнуясь за Лисёнка, оставленного в норе? Охотники пришли другие и наставили всюду ловушек, в которые попадали и куропатки, и зайцы, и волки, и пара лисов не сумела себя сберечь. Лиса старательно избегала пропахших человеком мест, но запахи надолго не задерживались, а люди меняли капканы и сети, забирая добычу и пряча их в незаметные уголки, так что не попасться было почти невозможно. Лиса старалась реже выводить Лисёнка на свежий воздух и учила быть внимательным и послушным, следовать за ней по пятам, не отставая и не выбегая с тропы. Но на реке Лисёнок забыл обо всём, вприпрыжку охотясь за стрекозами, зазывавшими его в чащу. Лиса бежала за ним и кричала, чтобы он остановился. Слишком поздно. Взметнулись зубья железных оков, обхвативших его левую переднюю лапу, надламывая хрупкую кость. Он взвыл, залаял, причитая и пытаясь вырваться из тисков гибели. Не вышло. Лиса, успокаивающе, ткнулась холодным носом ему в живот: мол, я рядом. Она была не голодна и продержалась бы пару дней, охраняя Лисёнка и ловя мелочь для него, которая водилась в изобилии вокруг. Но охотники пришли раньше, спустя несколько часов, заговорили на своём громком и неразборчивом языке, а Лиса шмыгнула в кусты и лежала там, не шевелясь и дожидаясь момента, чтобы внезапно броситься на них, когда Лисёнок будет освобождён. Охотники связали ему режущими верёвками лапы, натянули намордник и, прежде чем отпустить из капкана, обтянули полностью концами верёвок в висячий бессильно комок, который удобно было нести. Лиса поняла, что ему не вывернуться из узлов и петель, и кинулась на ногу державшего его охотника. Он выронил Лисёнка, Лиса подхватила его, намереваясь затеряться в лесу, но один из людей резким движением разрядил ружьё и стрельнул наугад, без прицела, задев Лисе лишь кожу опаляющей пулей, не затронув мышцы. От злости и безысходности она раскрыла пасть и с сожалением оставила скулящего Лисёнка на траве, забираясь под пень зализывать рану и, затем желая следовать за охотниками, чтобы иметь возможность вновь попробовать спасти Лисёнка. Он кричал надрывно и бился слабо, по-детски, и охотники смеялись, волоча порой по земле чертыхающееся тельце, не заботясь о нём, как хотя бы о мизерной ценности, обтирая мягкий мех, сбивая бока в кровь о камни и коряги. Она кралась за ними и думала, что это конец: обдерут на шкуру и не вспомнят. Ошиблась.

Один из охотников принёс его в полный ароматов дом. Там жили ещё люди, от одних пахло гарью и едой, от других – металлом и грязью, от третьих – молоком и пылью, от иных – коровами и травяным соком, только один охотник источал память о лесе и крови. Он обработал лапу Лисёнку больно и горячо и посадил на цепь в собачью будку, в которой давно никто не жил. Он налил в миску воды и оставил на земле куриные шкуры и кости, на которые Лисёнок даже не взглянул: это много хуже маминой добычи. Он заснул в будке на сухой траве, предприняв пару попыток к бегству, но тяжёлая цепь каждый раз тянула за шею, не пуская дальше метров двух от своего домика и гремя по вытоптанной траве и растресканной почве.

На следующий день охотник принёс свежего мяса с незнакомым запахом, и Лисёнок запрыгнул на него, припугивая неумелым оскалом и подражая матери, но он стукнул его несильно ладонью по лбу, и тот принялся за еду с осторожностью, обнюхивая и привыкая к новой странной пище. Затем он вылизался, и летней жарой его совсем разморило, так что он лежал под горячим солнцем, слыша кукареканье петуха и кудахтанье куриц в сарае, топот детских ног по огороду за домом и их высокие голоса, возню по дому одинокой женщины, ворошащих землю мужчин и подобные звуки из соседних домиков. Ветер приносил запах топящейся бани и свежескошенной травы. И даже, кажется, где-то вдалеке шумел лес, и выла одинокая лисица. Или волчица. Не разобрать в полудрёме.

Он очнулся от странного чувства: будто левую лапу стянули, запрятали в тугой кокон. Действительно, вся она была перемотана хлопковой повязкой, чтобы недавно сломанная кость могла правильно срастись. Лисёнок заскулил, катаясь по траве и хныча от боли при любом движении, носом поддевая непослушную ткань, чтобы сбросить с себя чужеродный предмет, но всё получалось как-то вяло и лениво, словно у него совсем не осталось сил. Он заснул снова, ощущая привкус лёгкой горечи на языке, и чем горче становилось, тем глубже он проваливался в небытие.

Солнце разрумянилось и садилось за далёкие серо-синие горы, когда Лисёнок отряхнулся и, подвыздоровевший и похорошевший за многочасовой почти беспросветный сон, выпустил едва обозначившиеся клыки, поднимая шерсть дыбом и прижимая за миг до этого по привычке навострённые ушки: перед ним стоял не сильный охотник, а крошечный человек, чуть больше его самого. Он разглядывал его с любопытством и, заметив, что он сидел, неуклюже плюхнулся рядом, взмыв пыль вверх. Чихнул и звонко рассмеялся, хватая метающийся из стороны в сторону хвост Лисёнка. Он забил им сильнее и отскочил подальше. Малыш, повизгивая от радости, как щенок, пополз к Лисёнку, который растянул цепь на полную длину, лишь бы не находиться рядом с этим безоружным и глупым человечком. Охотник мог и сдачи дать за то, что укусишь, лапу ему сломал, и его мозолистые руки сами по себе сильные, ими он мог и скрутить всего лисёнка в жгут, если бы лишь захотел. А этот только и старался утянуть за любимый и бесценный для всех уважающих себя лисов хвост, развеселяясь от грозного шипенья Лисёнка, удававшегося ему плохо. Он мало чему научился у Лисы, поскольку был совсем крохой и непоседой. И, оглядываясь в поисках помощи, пристукнул его по голове здоровой лапой, не выпуская когтей, и оттолкнул от себя, не заваливая на спину, как учила мама-лисица, потому что не сумел бы совершить большее с тяжёлым неловким бестолковым телом. Ребёнок залился плачем, и Лисёнок взвыл, не в силах терпеть этот ужасный крик. Прибежал откуда-то запыхавшийся охотник, взял человечка на руки и исчез в доме, где тот замолчал, а Лисёнок забился в будку и, накрывшись хвостом, слушал, как кричит в гневе охотник и вздыхает женщина.

На рассвете пришёл охотник, и Лисёнок сжался весь, но он только прошептал непонятно, по-своему «рж» и заспешил по делам. Он привык к тому, что охотник стал приходить к нему каждый день и, если поддавшийся уловке приручения взрослеющий Лисёнок подходил сам и тёрся о колено, говорил ласково: «Рж» и приносил вкусной еды. Лисёнок это понял сразу и даже давался гладиться, а когда приходили чужие, заливался старательным лаем, предупреждая об опасности. Но только охотнику разрешалось к нему приближаться, на других он шипела, и маленький человек тоже больше не подходил к нему, его теперь держали в доме. Чужие иногда приходили вместе с охотником, это значило, что они пока свои и лаять не нужно. Они всегда смотрели на Лисёнка с восхищением, и охотник говорил своё «рж», чтобы он завыл и получил за это ласку и отменной пищи. Так было всё лето, и все думали, что Лисёнку здесь хорошо. Даже Лисёнок позволил себе в это поверить, хотя бы в светлое время суток.

Но ночами к нему прибегала Лиса и грызла прочный кожаный ошейник, и никто не заметил, когда он успел сбежать с ней через дыру под воротами в родной лес. Его возвращение также осталось незамеченным, он просто влился в свободную дикую жизнь, по которой безмерно скучал. Задремал под сенью счастливо шумящей ветерком в листьях осины, рядом с Лисой. Охотники приходили в лес ещё, вместе с его охотником, но он прятался в норе, где в углу валялась изодранная повязка, которую Лиса сумела стащить. Лапа зажила, но всё равно была кривоватой и более слабой, нежели вторая. Но охотиться это не мешало, а лишь подстёгивало азарт и желание показать ловкость и скорость. Он ведь сильно подрос, и Лиса брала его с собой на охоту, что было большим поводом для гордости.

Осень выдалась на редкость жаркой. Лес весь горел всполохами красно-жёлтых цветов: листьев деревьев; костров охотников, которые иногда готовили дичь прямо здесь; рыжим мехом Лисы и не Лисёнка уже, но ещё и не Лиса. Но так легко было переступить грань между природным пламенем и человеком созданным пожаром. От углей вечером загорелась трава, перекидывая огонь на деревья и кусты. Всё светилось в тёмной ночи с мерцающими звёздами, и звери замирали в бессмысленных укрытиях или бежали прочь. Но Лиса была умнее и сразу бросилась к дому охотника вместе с Лисёнком и подтолкнула его к двери. Он ничего не понимал, а Лиса завыла и бросилась прочь, преграждая обратный путь просунувшейся под ворота морде. Охотник выскочил на порог и узнал своего Рж, как он привык его звать, по чуть хромой лапе и его скуленью. Лисёнок вцепился зубами в штанину и потащил за собой, протяжно взывая о помощи. Охотник, ничего не понимая, поспешил с ним в скошенное поле с торчащими обрезанными стеблями колосьев и, не доходя до границы леса, с ужасом увидел всеохватывающее пламя. Он побежал обратно в дом, зовя Лисёнка за собой и укрывая в доме, а Лиса, растерянно мигая и поражаясь бесчувственности охотника, который решил просто отсидеться под защитой от огня, перебежала поле, выбиваясь из сил, переплыла природную преграду горячей смерти – реку и затаилась в ближайшем берёзовом редколесье, дожидаясь, пока дожди погасят пожар.

…Она пришла обратно с первым и чистым снегопадом, выпавшим совсем рано. В беспросветные ливни не хотелось и носа показывать из новой норы на возвышении, чтобы вода не заполняла её холодными струями и всяким сором. Было пасмурно, и снега навалило по самые уши, но даже это не скрыло огромное пепелище с бессчётным количеством обугленных ветвей и стволов. Лиса, не глядя на жалкие остатки родной зелени, ставшей теперь чернотой, в предрассветной тишине и тьме семенила к дому охотника, где хотела найти своего Лисёнка. Она не знала, что ее ждет, но наделась, что он в безопасности, она не знала, что охотник вызвал МЧС, поднял охотников, и все вместе отстояли деревню… Она была зверем, и в том нет ничьей вины и упрёка, что поступки её были животные, хотя и на часть человеческие. Пора было искать новый лес, пока старый остался выжженным в сердце навечно. Лиса проползла во двор, вырыв в рыхлом, шелестящем и будто нашёптывающем счастливые грёзы снеге проход под воротами, вмиг разорвала ошейник на Ли?се, и они вместе ушли прочь, как всегда неделимые. Они никому ничем не обязаны, и здесь их больше ничего не держит. Теперь легче бороться с жестоким миром, когда не связывает чувство долга с кем-либо. Они квиты, и, если честно, охотник им ещё многим обязан, но это не в их правилах напоминать кому-то о задолженной услуге. Лисы – честные хитрые благородные умные существа. И не каждый может это понять, хотя так просто. Если, конечно, у Ли?са не обглоданный пламенем кусочек жизни в груди, который рассыпается на части. И таким его сделал не огонь леса, а испепеляющее прикосновение человека, не умеющего обращаться с хрупким Лисьим нутром. Их выжженные сердца бьются в такт друг другу и не попадают в ритм чуждых человеческих сердец, от которых будут бежать до конца света: через горы, моря и ущелья. Но можно начать с реки. Рубикон перейдён. Впереди – новая светлая жизнь и другая судьба. И напомнит о прошлом только ноющая в непогоду лапа.

Павлова Оксана (Шпилько Оксана) 32 года, г. Никольск, Вологодская область

Рекомендовано для обсуждения в рамках литературного семинара.

Стих мой

Черным по белому,
         по снегу первому –
                        мой след.
Яркой звездой с небес
         слепой полуночью –
                        мой свет.
Шелестом книжных крыл,
          чернильным шорохом –
                        слух мой.
Молнии всполохом,
          вспорхнувшей птицею –
                         стих мой.

 

Ты   и   я

Нечаянной фразой
      убит романтический вечер.
И глупая гордость
       встает между нами стеной,
А холод осенний
       ложится на хрупкие плечи,
Чтоб вместо тебя
       провести этот вечер со мной...

Но к чёрту условности!!!
       Если на этой планете,
Есть ты и есть я,
        и меж нами лишь пара шагов…
Ты знай, мой родной!
       Для меня самой важной на свете
Была и всегда будет
        наша с тобою любовь!

 

Где–то

Закрыв глаза, с тобой  хочу
Очнуться где - то…
Там, где у неба на краю
Танцует лето.

Там, вдалеке от всех сует
И ложных истин,
Где ни один земной запрет
Для нас не писан

Друг друга снова открывать…
Мечтать, смеяться…
С тобой обнявшись, засыпать
И просыпаться…

Там, где у лета на краю
Бушуют страсти,
Свою любовь тебе пою,
Пою про счастье!

 

Одним тобой

В рассветный час, лишь отблески зари
Скользнут по небу, близя пробужденье.
Ты мне прощальных слов не говори,
Побудь со мной ещё одно мгновенье.

Я так давно придумала тебя,
И столько лет с надеждою на чудо
Я шла вперёд, настойчиво твердя:
«Наступит день, и я любима буду!»

Одним тобой творю, живу, дышу!
Уходишь…Мне тревожно почему-то.
В который раз у Бога попрошу,
Хранить тебя во всякую минуту!

 

Клятва

Милая моя взглядом обвела,
Счастьем осветив, нежно обняла…
       Труден будет путь-
       Не боюсь ничуть!
Ради этих глаз я на всё пойду,
Ведь прекрасней их, знаю-не найду.
       Труден будет путь-
       Не боюсь ничуть!
Верь, любовь моя, выстоим вдвоём,
И не будет слёз на лице твоём.
       Труден будет путь-
       Не боюсь ничуть!
Знай, любовь моя, нет тебя родней!
Я навеки твой, будь и ты моей.
       Труден будет путь-
       Не боюсь ничуть!
Двух сердец союз –крепкий, как гранит,
Будем жить с тобой, нас Господь хранит!

 

***

Не спеши, уходящее лето.
Дай понежиться в теплых лучах.
И росинкой, пронизанной светом,
Затаись у меня на руках…

Тишина и прохлада у речки,
Да стрекоз ненавязчивый треск.
А песок – словно жаром от печки…
Слышен рыб заигравшихся плеск.

Веет из лесу мхом и багулом,
Спелой ягодой, первым грибом…
Будет дождь. Вон над лесом сверкнуло.
Рыкнул звонко раскатистый гром.

Вторит ветру стозвонным напевом
Колокольчиков тысячный строй.
И летит этот звон между небом,
Между небом летит и землей…

 

Осеннее настроение

Лето ветер уносит
За крутой поворот.
Осень грустною гостьей
Молча ждет у ворот.

Тишиною холодной
Вновь окутан весь дом,
Измененьем погодным,
Как и я, удручен.

Теплым пледом укроюсь
И в мечтах растворюсь…
А с ресниц, растекаясь,
Тихо капает грусть…

 

Чудо

О! Будь благословен тот день и час,
Позволивший и мне чрез боль и муки
Стать матерью. Услышать в первый раз
Младенца крик и взять его на руки…

Явился миру новый человек!!!
И я мгновенья эти не забуду…
Так будет восхищать из века в век
Лишь женщине дарованное чудо!

 

Всё пойдёт

Ветер прочь унесёт
От обид, от забот и невзгод.
И печально струна
Прозвенит о почившей мечте,
Всё когда-то пройдёт,
Даже этот заплаканный год,
Поглумившись сполна,
Растворится в мирской суете.

Молча слёзы смахну,
Постараюсь простить и забыть
То, что рвётся внутри
Диким криком, рыданьем взахлёб.
И по новой начну
Верить, думать, смеяться, любить.
Эх, былое! Гори…!
Всё пройдёт, непременно пройдёт…

 

Лето в Никольске

И вновь в Никольске лето красное
Полощет сарафан свой в Юг-реке.
А под плесканье вод чуть слышное
Трещит кузнечик у меня в руке.
По-над Никольском грозы катятся,
Бросая радуги над крышами.
Несмелым, им порою кажется -
Грома их дальние услышим ли?
Никольску солнце улыбается
И рассыпает счастье истово.
А ветер даже не старается
Страничку лета перелистывать.
Пусть песня сердца края милого,
Что льётся трелью соловьиною,
Вновь зазвучит с особой силою
И будет бесконечно длинною.

 

Запах сирени

«Ничто так не пробуждает наши воспоминания, как запахи»
Уильям Сомерсет Моэм

Наверняка у каждого из нас есть своя коллекция запахов прошлого. Уж так чудно' устроен человеческий организм, что подчас некоторые особо запомнившиеся когда-то запахи могут без труда запустить целый механизм памяти. И вот ты на время буквально выпадаешь из реальности, словно попадая в другое измерение, а затем обескуражено пытаешься осмыслить произошедшее и вновь пережить то же самое.

Каждому запаху, способному всколыхнуть пелену прошлого, проявляя сквозь его туман какие-то яркие моменты жизни, можно посвятить отдельную страницу в книге воспоминаний. Для меня особенно дорог запах сирени, потому как напоминает он о моей бабушке, Клавдии Михайловне. Стоит только мне его почувствовать, как сознание тотчас рисует знакомую, залитую летним солнцем деревенскую улочку. Вот я торопливо иду, и уже издалека вижу окна родного бабушкиного дома и раскидистый куст цветущей сирени, который как будто торопит меня, призывно помахивая своими мохнатыми цветущими ветками, а ласковый, теплый ветер несет  на встречу её аромат. Сама того не замечая, начинаю ускоряться, и уже почти бегу. А вот и знакомая дверь с завертушкой вместо замка. И Зорька, пока ещё недоверчиво, лает из своей комнатушки под крыльцом. Я тихонечко отворяю дверь, вхожу на крыльцо и вижу любопытно-приветливые глаза Зорьки, выглядывающей на меня в щель между ступеньками лестницы: «Ну здравствуй, здравствуй, узнала меня? Соскучилась? Я тоже».

В детстве я  почти на каждых каникулах приезжала или приходила пешком в гости к бабушке. Она жила в соседней деревне в нескольких километрах от нашей. «Это кто к нам пришёл? Оксанушка? Ой, проходи, просу'жая* головушка, разболока'йся*, пойдём чай пить» - эти слова бабушки я и сейчас словно слышу, так явно сохранился в памяти её образ и голос.

И мы шли пить чай. Самовара и чайника, впрочем, также как и телевизора, у бабушки не было, она кипятила воду в литровой банке электрическим кипятильником. Я всегда с интересом наблюдала, как пузырьки воздуха, отделяясь от нагревающегося металла спирали, поднимаются вверх и, чем ближе к закипанию, тем больше пузырьков. Помню, как однажды я даже попыталась самостоятельно отключить кипятильник и чуть его не сожгла, сначала достав спираль из воды, а потом начав выдёргивать из розетки. Выручила бабушка.

Наше чаепитие всегда сопровождалось долгими разговорами о том, о сём, иногда я даже пела песни. Бабушка интересовалась моей жизнью. А мне всегда было интересно то,  как бабушка крестится и шепчет слова молитвы перед едой и после. Например, после еды она говорила, перекрестившись: «Слава Богу, сыта, наелася досыта». Я расспрашивала её об этом, даже пыталась подражать, на что она однажды спокойно, но строго сказала: «Ты или песни пой, или Богу молись». Помню, как тогда я ещё подумала, а неужели нельзя делать и то, и другое…

Не помню ни одного случая, чтобы бабушка на меня ругалась. Вспоминается, как однажды летом во время сенокоса я была у неё в гостях. Кроме меня гостили ещё две семьи с детьми. Днём взрослые уходили на сенокос, на дальние пожни и потому нас, детей, с собой не брали. Мы оставались в деревне и были заняты обычными летними деревенскими забавами. Вечером дом был полон народу, а к ночи, когда работа была переделана, все были сыты, а на полу не оставалось свободного места от соломенных постелей*, мы потихоньку начинали  укладываться спать. Помню, как мне не хотелось засыпать без бабушкиных сказок, и я по-детски требовательно об этом заявила, на что незамедлительно последовали замечания от моих тётушек. А бабушка, не обращая на них внимания, забрала меня к себе на кровать и, обнимая, долго рассказывала сказку. Это была сказка «Сестрица Алёнушка и братец Иванушка», я всегда просила именно эту. И когда повествование доходило до слов «горят костры высокие, кипят котлы чугунные, точат ножи булатные, хотят меня зарезати», я сильнее прижималась к бабушке и закрывала глаза, мысленно представляя эту картину. А сказка всё продолжалась, и под нами тихонечко шуршало свежее сено, которым была набита наша постеля*.

Сейчас эти воспоминания ложатся на бумагу друг за другом, упорядоченно. А стоит мне почувствовать запах сирени, как на мгновенье всё это встаёт единой, цельной картиной, где невозможно выделить отдельные нюансы. Только спустя время начинаешь разбирать её на отдельные кусочки и умиляться каждым в отдельности.

Часто мы с бабушкой, обрядив все домашние дела, отправлялись по друго'зьбам*, к соседним старушкам. Обычно бабушку с порога спрашивали: Клавди'я, это чей у тебя робёночек-от?» «Это Ко'вкина* девочка старшая, Оксана» - отвечала бабушка. «А похожа, похожа на Ковку-то, проходите-коли*». И дальше начинались обычные беседы, в которые я, как правило,  не вникала. Моим любимым занятием было разглядывать обстановку дома и семейные фотографии, в изобилии развешенные на стенах в больших киотах.

Приятным было раннее утро в бабушкином доме. Сквозь сон, как будто вдалеке слышу, как трещат в русской печи березовые поленья. Варится, шипит, пуская пузыри через край чугуна, картошка. За занавесью, что разделяет всю избу на две половины, горит свет. Бабушка хлопочет по хозяйству, месит тесто для ша'нег. И вот уже вскоре слышится их аромат, который не даёт мне долго лежать в кровати…

Вспоминается бабушкина баня по-черному. Её подготовкой бабушка занималась с самого раннего утра, и только к вечеру мы шли мыться. Кто хоть раз мылся в такой бане, наверняка помнит её терпкий, горьковатый, но приятный запах. Когда я была совсем маленькой, эта баня, стоявшая под большой липой, старенькая и покосившаяся, казалась мне очень страшным местом. Я боялась черных, закопченных стен, нестерпимого жара, а огромная куча камней в углу казалась мне огнедышащим чудовищем, которое вот-вот начнет метать в нас горячие угли. Со временем страх, конечно, прошёл. Но тогда я торопила бабушку, стараясь мыться быстрее и, наспех одевшись, вырывалась наружу. Едва переставляя от приятной усталости ноги, я шла по тропинке вдоль забора и радовалась чему-то, жадно хватая ртом свежий прохладный вечерний воздух, в котором чувствовался нежный аромат сирени.

Совсем скоро зашумит на все лады весна, а потом и лето. Зацветёт сирень под окном бабушкиного дома и долго будет помахивать своими мохнатыми цветущими ветками, зазывая в гости. Только вот бабушка меня уже не встретит…

 

Просу'жая* - диал. хорошая, умная.
Разболока'йся*- диал. раздевайся, снимай верхнюю одежду.
Постелей*, постеля* - матрац, набитый соломой или сеном.
По друго'зьбам*- диал. ходить в гости.
Ко'вкина*- диал. Колькина, дочь Николая.
Проходите-коли* - частица коли употреблена в значении тогда.

Панченко Юлия (15 лет, г. Вологда)

Рекомендовано для обсуждения в рамках литературного семинара.

В доме, где по ночам не спят,                                                           
Каждая лестница – водопад…
 Цветаева

Её последние дни отцветали в треснутом по швам домике, бессметное количество которых ютилось на скромной провинциальной улочке города N. Романтичные каштаны, успевшие сменить не один десяток поколений, усердно считали здешних прохожих, чьё количество, впрочем, было невелико. Птицы весело купались в песочке на самом краю неширокой дороги, не знавшей мёртвой корки асфальта. Два, а может, три дня назад сюда вернулась капризная осень, фыркая холодным ветерком и разливаясь горючими крокодильими слезами. В пылу своих переживаний она забрасывала улицу охапками постаревших листьев, скулила, кричала стайками пернатых, будто маленькая, избалованная всеобщим вниманием, девочка. Старинная улочка робко отвечала ей, распахивая разноцветные зонтики людей и хлюпая раскисшей дорогой, а сама украдкой думала о нежной весне и ждала её с самым большим нетерпением. Словом, обстановка в этом закутке города не была лишена особенного шарма древности и ностальгии; всё шло своим чередом, мирно, по старинке.

Лестница – река домашней жизни, обыкновенного человеческого быта. Старая же лестница – хранилище многих и многих человеческих историй, биографий, следов тех, кто давно покинул этот дом, а может, и мир. Измученные тысячами тысяч шагов: торопливых и ленивых, нервных и изящных, детских и взрослых, неохотных и наполненных редким счастливым волнением, лестницы не теряют своей большой значимости ни на мгновение. Несчётное количество моментов происходят именно на них: мальчишка ли научился ездить на перилах или юноша томится в ожидании своей подруги с букетом полевых ромашек; девчушка озорно прыгает через одну ступеньку или девушка осторожно несёт своё маленькое сопящее сокровище – ребёнка, на прогулку. А слова? Сколько важных слов порой говорят люди на лестничных площадках, расставаясь на часы или на года!

Лестница же, доживающая свой век в одном из домов на скромной улочке, обросшей каштанами, помнила многое и могла бы поведать о биографиях целых двух десятков людей с самыми мельчайшими подробностями. Её потрескавшиеся ступени ещё помнили шаги первого жильца. Какое волнение тогда окутывало её, как боялась она не выдержать шагов своего обитателя или даже скрипнуть!

Это была девушка. Необыкновенно красивая, как и положено первооткрывателям, первопроходцам, пусть даже и новых лестниц. Изящно удерживая блестящий коричневый чемодан в одной руке и беспрерывно тявкающую собачонку в другой, она аккуратно поставила правую ножку на нижнюю ступень. Лестница напряглась. Девушка же лёгкими шажками начала подниматься вверх. Ощутив ничтожный вес на ступенях, лестница сразу же усвоила для себя почерк своего жильца: мягкий, танцующий, но, к большому огорчению, с заметной нотой одиночества.

Тень, дрожа, прилегла на перила. Луна покрыла ледяным светом несколько ступенек, оставив остальных томиться в густом мраке. Где-то часы зловеще пробили полночь.

А тогда, давным-давно, они били как можно звонче и торжественнее, возвещая о прибытии Нового года, но все их старания тонули в человеческих восклицаниях, смехе и звоне бокалов, что доносились из-за дверей. Лестница же, усыпанная конфетти, еловыми иголками и блёстками, подхваченная всеобщим порывом радости, тоже весело скрипела, но негромко, чтобы не привлечь ненароком внимание. Но о ней всё-таки вспомнили, и все четыре семьи, населявшие этот новёхонький уютный дом, высыпали на лестничную площадку, заливаясь счастливыми поздравительными речами и угощая друг друга всем, что успели прихватить с праздничных столов.

- Маш, а давай вместе заживём, а? Вот так, с Нового года? – вдруг выкрикнул молодой человек, до этого щедро разливавший по бокалам шампанское, а теперь внимательно смотрящий в глаза моментально покрасневшей девушке – той самой первооткрывательнице. Та согласно кивнула и улыбнулась.

В походке Маши больше не было одиночества.

Лестница помнила этот день, этот праздник, год, который наступил вместе с ним; помнила и все следующие года, десятилетия. Но она никогда не вспоминала их так, как сегодня, в эту ночь, пересоленную осенью и её детскими капризами: дождём, ветром, лужами, холодом. Она вспоминала всё, что успела запомнить за свой век, докапываясь до каждой мелочи, до каждого шага, слова, даже тени.

- Я пойду. Не плачь. Не плачь, слышишь?

- Папу не теряй.

- Он же не сапог, чтобы его терять, мама. И тебе писать буду, только не плачь.

- Какой ты большой, Ваня…

- Ма-ам! – Он осторожно обнял её и быстро вышел. А Маша, не успев опомниться, ещё несколько минут стояла на нижней ступеньке, глядя на дверь и будто бы ещё видя перед собой своего подтянутого рослого Ваню в военной форме, который нежно и грустно улыбался ей.

- Пиши… Пиши мне… Да, обязательно пиши. – Она внезапно соскочила с места и, открыв дверь на улицу, громко крикнула: Пиши, не забывай! – и заплакала.

Лестница ничем не могла помочь бедной Маше, рыдавшей на одной из ступенек – не в её силах остановить войну, забравшую мужа и сына у этой милой девушки.

Потянулись месяцы противного тревожного ожидания, съедавшего изнутри и выворачивающего наизнанку. Город N был далеко от фронта, его не бомбили, но тем мучительнее было ждать вестей оттуда. Нет нужды рассказывать, как поменялась походка Маши, ведь в ней больше не было ничего особенного: такую походку приобрели все матери, жёны и дочери в то мрачное, злое время. Все они одинаково суетливо, испуганно и с надеждой сбегали с лестниц по утрам, встречая почтальонов, одинаково переминались с волнением и, не получив письмо, одинаково переспрашивали, нет ли какой-то ошибки, ведь письмо должно было прийти, а потом тяжело вздыхали и неохотно плелись наверх. Но если письмо всё же было, они одинаково быстро выхватывали его из рук почтальона, жадно начинали читать, поднимаясь на пару-тройку ступенек, вдруг замирали, но через секунду продолжали подниматься, наконец, добираясь до квартир.

Маше исправно писали её муж и сын, направленные в разные полки, и разница дат в письмах была небольшая: два-три дня. На расстоянии их родственная связь будто только усиливалась, они будто ещё сильнее чувствовали друг друга, и эта мысль согревала исхудавшую бледную девушку, когда она, открывая конверты, вновь и вновь удивлялась тому, что числа приблизительно одни и те же. А потом привыкла и уже весело отвечала почтальону, получая первое письмо:

- Снег идёт и идёт! Придётся, видно, для вас тропинку послезавтра расчищать с утра пораньше.

А однажды почтальон не пришёл. Ни на третий, ни на четвёртый, ни на пятый день.

Сжимая первое письмо – от сына, он всегда писал первым - в вспотевшей ладошке, Маша каждое утро терпеливо ждала почтальона у окна, иногда выходя на лестницу, чтобы проверить, не стучится ли кто-нибудь в дверь. «И почему они должны писать одновременно? Не машины же, а люди. Может, ситуация какая-то сложная?» - успокаивала она себя, но на душе не становилось легче.

Прошла одна с лишним неделя, и наконец, человек с толстой сумкой на ремне постучался в дверь Машиного дома. Она открыла её, широко улыбаясь, но поняв, что перед ней стоит другой человек, озабоченно спросила:

- Вы новый почтальон?

- Да, – он виновато усмехнулся и достал письмо, - Это вам. Видите ли, пришло оно давно, вот только… - он замялся.

- Только? – Маша слабо улыбнулась, - Затерялось где-то?

- Нет! – Резко ответил почтальон, и голос его задрожал, - Нет, только тот… Тот почтальон… Он хотел доставить вам это письмо лично. Говорил, вы очень ждёте.

Маша уже понимала, к чему клонит говорящий, но всё-таки спросила его:

- Так почему не доставил?

- Он болел. Сильно болел. А вчера умер. Извините. – Почтальон потупил взгляд и сделал шаг назад. Она схватила его за рукав:

- Подождите, я хочу открыть письмо при Вас, – сдавленным голосом попросила Маша, хотя и не понимала, почему и зачем. Достав письмо, она пробежалась по строчкам.

«Врачи говорят, всё лечится, не смертельно, поэтому не волнуйся.» - говорила одна из них, и на ней девушка остановилась. Краснея, она подняла глаза на робко моргающего почтальона:

- Вы! – вдруг взвизгнула она и швырнула ему в лицо листок, - Вы-ы! Вы плохой человек! Вы приносите плохие письма! Никогда, никогда больше не приносите мне их! Пусть их приносит кто-нибудь другой! – разозлённая Маша громко захлопнула дверь. Сев на ступеньку, она заплакала уже в который раз за этот долгий-долгий год.

Вечером она достала письмо из сугроба и отнесла в дом.

Густое покрывало лившего дождя начало потихоньку спадать, обнаружив за собой робко расталкивающее пушистые тучи солнце. Начиналось утро. Тревога, медленно растущая ещё с ночи, чувствовалась всё острее, и лестница в какой-то особенной робкой панике дрожала, скулила старыми ступенями, изредка повизгивая.

Шум, раздавшийся снаружи, был, кажется, привычным: шум едущего автомобиля. Но расслышав, как он останавливается у её дома, лестница вдруг – действительно вдруг, по непонятной для неё причине, обрадовалась и даже чуть-чуть успокоилась. Хлопнула дверца, захлюпали сапоги по мокрой дорожке, и в дом вошла девушка, держащая в одной руке кожаный чёрный чемодан, а в другой телефон, на котором что-то быстро набирала. Закончив печатать сообщение, она подняла взгляд и отчего-то удивлённо вскинула брови. Лестница ничуть не менее удивлённо оценивала столь нежданную посетительницу: последние жильцы съехали отсюда пару дней назад. Девушка же, осмотревшись, подошла и положила руку на перила. Немного погодя, она осторожно начала подниматься по ступеням.

- Раз. Раз-два-три. – пробормотала девушка, пробуя тишину на вкус. Печально вздохнув, она села на самую верхнюю ступеньку и стала что-то тихо-тихо напевать себе под нос.

Так прошёл целый час, наполненный невесёлыми думами и грустными песнями, звучавшими, однако, красиво в исполнении этой девушки. Они успокаивали старый дом, отвлекали от жуткой ночи, от вздорной осени, убаюкивали как маленького ребёнка. И атмосфера внутри него превратилась в мягкую, уютную, совсем домашнюю, какой она и была до того, как последние ворчливые жильцы вышли за порог, утащив с собой своё многочисленное хозяйство.

И всё разрушилось, треснуло и рассыпалось, как только послышались голоса людей снаружи и гул техники. Девушка вскочила, нервно забарабанив пальцами по перилам, что-то зашептала и начала быстро спускаться вниз. Обернувшись у самого выхода, она окинула взглядом старый дом, лестницу и с настоящей, самой настоящей тоской воскликнула:

- Мне жаль, мне очень жаль! – она, зажмурившись, выскочила на улицу.

А лестница поверила ей. Поверила милым и невероятно добрым глазам, которых она знала почти столько, сколько существовала на свете: глазам Маши. Она узнала внучку своей первооткрывательницы в то мгновение, когда та коснулась перил, и окончательно убедилась, когда девушка начала подниматься. Они ни разу не встречались, и тем радостнее было лестнице вновь ощутить прикосновение самого родного жильца, которого не стало уже много лет назад, через руку его ребёнка.

Должно быть, девушка хотела хотя бы раз увидеть этот дом, где когда-то жили её бабушка и дедушка, отец, которого не стало всего месяц назад.

Должно быть.

Через несколько часов дом был снесён.

Страница 7 из 37

Поделиться

 

Метрика