Невозвратные годы (автобиографическая повесть)
«Отец Иван Фёдорович чувствовал, что и ему предстоит уходить на фронт. Как-то он подвыпил (вспоминая только что полегших), взял ружьё с заряженными патронами, складной, чуть ли не хлебный ножик и повёл меня в поле. Это поле почему-то называлось четвёртым.
Была сухая, довольно тёплая погода, был полдень, и запах полевых цветов дополнял всю роскошь летнего дня. Белые кучевые облака в бесконечном голубом небе почти не двигались, ветерок дул совсем ласково, словно лишь для прохлады. Несмотря на июль, ещё взлетали жаворонки, захлёбываясь своими журчащими голосами, то поднимаясь вертикально ввысь, то опускаясь так же вертикально.
Отец положил ружьё в траву, срезал ивовый прутик и вырезал мне свистульку. Подул, а она не свистит. Тут уже я принялся настраивать, в этом деле я был уже ловчее отца. Сок в иве шёл на убыль, но я сделал свистульку. Поколотили, чтоб “свернуть”. Посвистели оба по очереди… Но меня больше интересовало лежащее рядом ружьё (сломка 16 калибра). Отец не стал меня больше мучить, показал, как взводить курок, как прицеливаться и нажимать на спусковой крючок. Лишь после этого вставил патрон. Но сначала выстрелил сам прямо в синее небо, “сломал” ружьё, вынул гильзу. Я спросил:
- Татя, а чем это так пахнет?
- Сынок, это порохом так пахнет. Бери вот патрон и заряжай сам!
Я оказался на седьмом небе… “Сломал” одностволку не без натуги. Вставил патрон с дробью, запыженной газетной бумагой.
- Не торопись! Осторожней… - предупредил отец. – Поднимай прикладом к плечу… Я взведу тебе курок, а ты пока целься…
Куда там целься! От восторга я сумел только поднять одностволку под углом. Отец едва успел взвести курок, и я бахнул не целясь… Газетные пыжи долго падали в полевую траву… Мне хотелось палить ещё и ещё, но отец, смеясь, сказал, что патронов больше нет. Мне не было восьми лет, но я впервые почуял в себе взрослого во всех трёх ипостасях: пахаря, охотника и солдата. Я хвастался перед сверстниками, как заряжал и стрелял, как пыжи разлетелись. Был я счастлив, хотя в деревне то тут, то там женщины выли и причитали».
(Бельские просторы, №7/2003, с. 34)
«В моей памяти ясно всплыли эпизоды того военного года. Война для нас, ребятишек, была чем-то неосязаемым, призрачным. Мы не считали войной то, что поголовно бегали голодными и холодными, что в деревнях совсем не стало весёлых праздников, что отцы и братья один за другим далеко где-то складывали свои головы.
Отголосит один дом, отголосит другой – и снова всё идёт своим чередом.
Девушки зимой, как и до войны, собирались на гулянья. Для этого они по очереди “отводили избу”, делали складчину из керосина и пели и плясали под игру слабогрудого, уже немолодого парня Кольки. Они ухаживали за ним, как за маленьким. Он важничал и заносился. А мы издалека кричали ему: “Ковка Браковка! Ковка Браковка!” Вблизи мы не осмеливались его так величать: он хоть и был забракованным военной комиссией, а всё же мог напинать под зад».
(Белов В.И. Плотницкие рассказы. Архангельск, 1968. С. 98-99).
«Лейтенант, сопровождавший важный военный груз, не слышал выстрелов. В одной гимнастёрке он вышел из тамбура-тепляка, подъезжали к большой станции. Откинувшись на подножке, он поглядел вдоль состава и бросился вверх к смотровой будке:
- Ты что, ослеп?! Под трибунал захотел? – он тряс за плечо краснолицого от холодного ветра бойца. Тот подправил под шапкой вязаный шерстяной башлык, передёрнул затвор винтовки:
- Ах, гад! Ну, зараза такая…
- Убежал? – лейтенант опять схватил его за плечо.
- Да нет же, товарищ лейтенант! Два раза стрелял, не должон.
- Ну, гляди!! Не миновать нам с тобой штрафной роты!
- Да видел я, товарищ лейтенант, как он в снег сунулся. Ах, зараза такая!.. А я смотрю лезет… Надо же, пронюхали!
На станции поезд замедлил ход. Лейтенант спрыгнул на снег, побежал к дальнему вагону и лихорадочно осмотрел площадку. Он догнал вагон с тепляком, запрыгнул, пара медалей звякнула в гимнастёрке.
- Тебя как звать, Серёгин? Закуривай!
- Николай, - хрипло сказал боец, беря папироску. – Ленинградский родом. Ну, зараза. А я, понимаешь, смотрю, он лезет… диверсант-то…
- А я из-под Киева! – лейтенант разглядывал рукавицу. – Никсер какой-то. Вишь, гад, рукавица новая, фамиль немецкая.
Боец, непривычный к рукавицам, глухо закашлял.
- Эй, кто тут? Отдать кому следует! – лейтенант бросил рукавицу человеку в полушубке, стоявшему на перроне. – Разберитесь! Да запишите: шестьсот восьмой километр, стрелял рядовой Серёгин!
Он выгнулся и крикнул в сторону паровоза:
- Какого чёрта? Живо! Поехали…
Но помощник машиниста уже подхватил обруч с жезлом. Состав тяжело и медленно набирал новую скорость».
(Уроки литературы, №6/2002, с. 5)
«Всех троих вызвали в военкомат в первый же день войны, и все трое попали на формирование в одно место. В одном взводе поехали на фронт, состав немцы разбомбили, и была переформировка.
Заваруха начиналась нешуточная. Мужики решили держаться друг друга, просили начальство, изворачивались по-всякому, чтобы воевать вместе, но на войне землячества не признают, и вскоре их раскидало кого куда.
Петруха попал в Ленинград. С Вороньей горы каждый день бухала тяжёлая немецкая артиллерия, письма из дому не доходили, немец озверел совсем, и конца войне не было видно. Однажды, после того как притихла пальба из миномётов, Петруху (он был командиром отделения) вызвали к взводному.
Не доходя до землянки с бревенчатым накатом, где был командир взвода, Петруха увидел солдата, который переобувался около бровки. Петруха присмотрелся и узнал Серёгу Потапова.
- А я, понимаешь, недавно ту после контузии! – радостно объяснил Серёга и обнял земляка. Он рассказал, где был в госпитале, где мотался это время, как воевалось. У Петрухи тоже уже было небольшое ранение. С этого дня ему стало как будто легче: всё-таки рядом земляк, да ещё свой, из своей деревни. Но совсем удивился он судьбе, когда, тоже из госпиталя, во взводе вдруг объявился Николай. Все трое в короткую передышку выпили, помянули дом, баб, ребятишек. Петруха попросил взводного направить Серёгу и Николая к нему в отделение, тот согласился: в Петрухином отделении осталось к этому времени два человека, считая и самого командира.
Во время прорыва блокады мужики, не чая остаться в живых, не раз в полушутливых словах прощались друг с другом. Особенно досталось под Красным Селом, где после боя две трети взвода пришлось зарыть в братской могиле под горой. Убит был и командир взвода. И вот отгремели бои под Ропшей и Лиговым, под Красным Селом, под Гатчиной. Фронт быстро передвигался на юго-запад.
В тот день, когда взвод после очередного броска окопался на берегу какой-то речушки, немцы неожиданно перестали огрызаться, и ночью притихло, только редкие ракеты вспыхивали и потухали в небе, да случайные мины шлёпались изредка. Петруха прикорнул у ольхового куста. Вдруг на левом фланге поднялась ярая стрельба, и не успел Петруха очнуться, как взвод уже отходил на другой берег.
- Отходи, Николай! – крикнул Петруха, и они с отделением переметнулись на другой берег. Густой огонь наших миномётчиков остановил немцев, но они всё-таки успели закрепиться у речушки. Мужики только хотели перебежать к своим, как автоматная очередь прижала их к земле. Приподнялись – опять очередь. Петруха завернул матом, ответил тоже очередью, вдруг его швырнуло в сторону, и зелёные круги поплыли перед ним».
(Белов В.И. Тиша да Гриша. Москва, 1966. С. 84-85)
«Рядовой Лаврухин служил сначала в пехоте 29-й армии. На Филиппов пост немец совсем озверел, фон Бок танками вклинился в советскую оборону. Командовал Калининским фронтом генерал-полковник Конев, земляк. Лаврухин видел его всего один раз, и то издали. Иван Степанович оказался ничего, мужик осанистый, видно было и на расстоянии.
Земляков воевало сперва много, встречались даже из своего района. Конев своих вологодских отнюдь не жалел, посылал их туда, где жарче, да ещё приговаривал: “Фон Бок подставил нам левый бок. Задача проста: бей Бока сбоку и с хвоста”.
Не больно-то получалось быть с хвоста! Когда наступали под Старицей, почти вся рота была начисто вырублена. Одну высоту взять никак не могли. На Крещение угодил под большой калибер… Оглушённого Лаврухина посылали в санбат. Отдышался без медицины. Может, зря отказался-то? Глядишь бы сейчас меньше было звону в ушах. После этого попал Митька под разрывы своих же снарядов. Лаврухина сильно тряхнуло. По своим бить тоже умеем… Раз пять распечатывали деревню. И деревенька-то с гулькин нос, десяток домов, примостилась на отлогом пригорке. Вся давно выгорела. Домов не осталось, одни сари, да и тех кот наплакал. Но ту деревнюшку назвал комиссар чирьем на заднице. Курам на смех горушка! А шли в шинелях, вцелок по белому снегу. Немец минами хлещет. Маскировочных балахонов почему-то не оказалось. Высота плевалась гиблым пулемётным и ружейным огнём. Смертельные жужелицы с первой атаки выхлестали полвзвода. В том бою совсем по-домашнему сунулся в снег и старшина Надбайло. Метров триста бежали вместе, тут его, сердешного, и подкосило. Лёгкая была смерть, не успел и слова сказать! Солдатики один за другим тыкались в снег, стихали навеки. На третьей атаке приполз Т-28. На четвёртой вдарили наши гаубицы. Бог войны гасил германские пулемётные гнёзда. Гасил он их прямо под носом атакующих, тогда и подкинуло над землёй рядового Лаврухина. Бог-то Бог, да и сам будь неплох… В другом уж месте прямо в окопе накрыло немецким огнём. Окопишко оказался так себе, отсиживаться-то не собирались, планировали наступать… Полыхнула алым огнём сама преисподняя. Безъязыкого, оглохшего и ослепшего Лаврухина засыпало комьями мёрзлой колхозной земли вперемешку со льдом и снегом. Не помнит он, как и кто его разрыл, не дал морозу остановить сердце. Привезли в санчасть как чурку. Говорили потом, что вытащила на чунках какая-то девчушка. Где её было потом искать? Может, и сама-то погибла вместе с чунками… Лаврухина немец хотел и похоронить за свой счёт, да спасибо той санитарочке, выволокла. Чего уж тут говорить. Где-то она теперь, та девчушечка? На салазках такого борова тащить по глубокому снегу – не шутка. Отлежался и в тот раз без госпиталя. Морозы стояли градусов тридцать пять – сорок, и много тогда помёрзло нашего брата вокруг всей Москвы. Отстояли столицу балябинцы…»
(Воин России, №5/2001, с. .- №5.- С. 3-4)
О чём поёт гармонь (Лирическая поэма)
«Но любовь без песни невозможна,
А для песни спутница – гармонь.
Я беру гармошку осторожно,
Зажимаю клавиши в ладонь.
Застучали кнопки под руками,
Как стучали много лет назад.
Удивлённо, радостно, лукаво
На меня доярочки глядят.
Не от пудры вовсе белолицы,
Не бездельем выношена сталь.
Я бы мог им в ноги поклониться,
А не то что просто поиграть.
Только этим новеньким девчатам
Вдруг моя игра не подошла,
И гармошка сразу виновато
На моих коленях замерла.
Я совсем на это не в обиде,
Что остался с нею не у дел,
Значит, что-то в жизни не увидел,
Значит, что-то я не доглядел.
Я пойду над речкой каменистой
На пастуший голос, на огонь,
А в руках у новых гармонистов
Пусть играет старая гармонь.
Пусть играет целыми ночами
Для моей ольховой стороны,
Пусть играет, только без печали,
Без девичьей боли, без войны!»
(Вологодский ЛАД, №3/2007, с. 3)