Умный поиск



Василий Белов о своём детстве

***

/6/ Родился я в октябре 1932 года в д. Тимониха Азлецкого с/с Харовского р-на Вологодской обл., в семье колхозников: Белова Ивана Фёдоровича и Беловой (Коклюшкиной) Анфисы Ивановны. Я был у них вторым сыном. Поскольку в то время детей крестьян регистрировали не очень тщательно, то никаких метрических документов на меня не оказалось. Я был записан лишь в колхозной книге по учёту выработанных трудодней, и то ошибочно: 1933 годом. День моего рождения также в точности неизвестен. По рассказам родственников и матери, я родился или за неделю до Покрова Богородицы, или неделю спустя. При получении свидетельства о рождении в 1949 году было поставлено приблизительное число – 23 октября – и неправильный год: 1933-й. В 1983 году по опросам свидетелей и через народный суд был установлен подлинный год моего рождения, т. е. 1932-й.

Когда началась Великая Отечественная война, я перешёл во второй класс Сохотской начальной школы. Учились мы в здании бывшей Никольской церкви. Нашими учителями были Мартьянов Николай Ефимович и Алехинцева Рипсения Павловна. В третьем - четвёртом классе меня учила Горбунова Александра Николаевна. В первом классе, помимо таблицы умножения, дробей, каллиграфии (т. е. чистописания), рисования (ИЗО, как тогда говорили), чтения по букварю Н. Е. Мартьянов увлекательно преподносил нам разные житейские истории, рассказывал о природе. Ленивым и тупым он изредка крутил уши. Ещё запомнилось, как Рипсения Павловна после уроков сгоняла всю школу в один класс, и мы пели «Интернационал».

Ещё до школы меня научил читать старший брат Юрий. Первая моя книжка была о трактористе, который пахал около нашей восточной границы. Девочка, кажется, китайская, случайно перешла по мосту на нашу сторону. Она плакала, когда её уводили обратно.

У отца имелась небольшая библиотечка: «Вопросы ленинизма» И. Сталина, «Лесозавод» Караваевой, «Дети труда» - сборник рассказов, «На луну» (автора я не запомнил), повести Л. Н. Толстого, «Шерлок Холмс» Конан Дойля, большой том в зелёной обложке Н. В. Гоголя, «Человек, который смеётся» В. Гюго, Хрестоматия с рассказом Фурманова «Красный десант» и стихотворением Жарова «Песнь о металле». Все эти книги, даже Сталина, я изучил во время войны от корки до корки. Только В. Гюго я не успел прочесть, так как его «зачитали» в соседних деревнях. В школе имелась маленькая библиотечка из советских авторов: Гайдар, Маршак, Б. Жидков и т. д. Библиотека бывшей приходской школы была уничтожена ещё в 20-е годы. Я любил «Дальние страны» Гайдара, быстро перечитал и всё остальное. Моё «книжное голодание», начавшееся раньше голодания физического, быстро становилось хроническим. Отец до войны зимними вечерами читал вслух. Но позже родилась у меня неудержимая тяга к чтению самостоятельному. Я воровал книги с чердаков брошенных домов. Дома были заколочены, но мы находили какие-то щели между хлевами, забирались внутрь через подвальные окошечки и шастали. В поисках книг я забрался однажды и в жилой дом… Это было уже настоящее преступление: я украл с соседского чердака книгу Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». Читать её было совершенно невозможно, я невзлюбил её сразу же. Но прочитал до конца. С тех пор я не могу простить себе это воровство, повторённое позднее и не однажды уже для утоления физического голода. Первый мой грех, да и последующие всегда ассоциируются почему-то с Радищевым. Отец учил нас столярничать, мы соревновались с братом, у кого лучше получится табуретка. Перед войной отец постоянно ездил на заработки, плотничал то в Москве, то в Онеге. Большое влияние в смысле труда оказал на меня крёстный (дядя моей матери) Иван Михайлович Коклюшкин. Его отец (мой прадед по матери) Михайло Григорьевич был верующим, я его хорошо запомнил по пению псалмов и по сказкам, которые он мне рассказывал.

После начальной школы я учился в Азлецкой семилетней школе, которую закончил в 1947 году. Все эти годы, да и последующие, связаны с физическими и нравственными лишениями. Простудился и умер мой дружок и одноклассник Толя Стулёнков, с которым пять лет сидели за /7/ одной партой. От болезни, связанной с голодом, умерла бабушка по отцу Александра Фоминишна. Умер крёстный Иван Михайлович. В 1943 году при штурме Духовшинского укрепрайона погиб отец. Голод продолжался вплоть до начала 50-х годов. Ели толчёную солому, замешанную на картофеле, ели кору, мох, сухой дягиль, коглину, даже дохлую конину.

После окончания семилетки учиться было негде. Ближайшая десятилетняя школа находилась в 45 км от нашей деревни. Налоги и физический голод не позволили мне закончить 10 классов. Два года на разных работах я работал в колхозе. Каждый год пытался «поступить» куда-нибудь, но каждый раз мне отказывали. Отказало Рижское мореходное училище, даже не объясняя причины. Отказало Вологодское музыкальное, а в Великоустюгское речное я опоздал на вступительные экзамены, т. к. не хватило денег на проездной билет… Словно в компенсацию за всё это меня поставили счетоводом в колхозе. Колхозный учёт был весь запутан, моя душа не лежала к бухгалтерской деятельности. Я решил уехать в ФЗО [школу фабрично-заводского обучения]. На общем собрании меня долго не отпускали. В сельсовете не давали справку на паспорт. Метриков не было. И всё же я покинул деревню и родину. Это было в марте 1949 года. Осенью этого же года я закончил школу ФЗО № 5 г. Сокола и получил аттестат столяра довольно большого – пятого разряда. Уже в ФЗО научился делать филенчатые двери, вязать рамы, освоил деревообделочные станки. Начал учиться в 8-м классе вечерней школы г. Сокола, но всех нас отправили в Монзенское СМУ на строительство грандиозного лесообрабатывающего комбината. [3]

 

***

…Мне приходит на ум собственное воспоминание о раннем детстве. Помню, как страшно, как горько и тревожно было, когда мать уходила из дома на целый день. И как радостно, удивительно легко становилось на душе, когда она возвращалась!

Мир вновь становился счастливым и солнечным. [4, с. 146]

 

***
/52/ Бабушку все звали Фомишной. <…> Рассказывают, что Фомишна, если не очень далеко, то ходила по снегу босиком. Она сама пахала надел. Сама рубила брёвна и ездила с корьем под извоз, чтобы заработать так необходимую в хозяйстве копейку. Её утыканная дёгтем (от оводов) лошадь Карюха не раз хрупала сено у коновязи в Бережном на Кубенском озере. Крепка была моя бабка Фомишна, ничего не скажешь! Она подняла на ноги моего будущего отца, вырастила и выдала замуж двух моих тёток Веру и Любу. Никто уж теперь не скажет, сколько она накосила стогов, обмолотила овинов, перемыла полов, вспахала полос, срубила дерев, сколько молока надоила и /53/ наметала навозу, напряла кубышек и выткала холщовых станов, сколько перетолкла и перекатала белья, сколько раз истопила печь и сколько испекла пирогов.

Втроём с моей матерью и отцом как раз перед коллективизацией они срубили новый дом, новую баню и новый амбар. Тут началась и новая, уже колхозная жизнь. Фомишна бесконечно любила своего первого внука, моего старшего брата Юрика. Вероятно, меня она слегка недолюбливала, кажется, даже не скрывала этого, и я страдал от этого так, что иногда плакал от горя. Но тогда Фомишна тотчас гладила меня по темени, нежно утирала мой мокрый нос и ласково что-нибудь приговаривала: «Батюшко, батюшко». И моё горе моментально развеивалось… <…>

Колыбельные напевы Фомишны до сих пор звучат в моей слуховой памяти, я помню даже тембр её голоса:

Утушка полевая,
Где ж ты, где ночевала?
Там, там, там, на болотце,
В пригороде, на затворце.
Шли мужики с топорами,
Детушек распугали…

Ещё запомнилось мне, как Фомишна разговаривала с коровой. Вообще со скотиной (даже с курами) она разговаривала как с равными себе существами, полагаясь на их стыд, совесть. Я помню и то, как в смятении глядел на бабушку, стоявшую на коленях перед божницей, помню её громкий убедительный шёпот. Только слова молитвы мне не запомнились… <…>

Врезалась мне в память, словно живописный холст в раму, незабвенная, ослепительно яркая картина солнечного зелёного дня с белыми клубами облаков на голубом бесконечном небе, с гудящими в нашем огороде оводами и мухами, с крапивой и какими-то мощными цветочными запахами. Я каким-то образом выползаю из отцовского дома на волю. Бабка Фомишна недоглядела, и я вдохновенно ползу по траве, влекомый какой-то силой. Куда? К старому, уже брошенному взрослыми дому, вернее, к его всё ещё крепким развалинам, оставшимся от двора и высокой курной избы. И посейчас в глазах замшелая лестница, с гнилыми и выбитыми ступенями, она ведёт на верхний сарай, стоящий уже без стропил и без крыши. Туда-то меня и тянет неудержимо какая-то сила. Я даже преодолеваю первые две ступени на этой полуразрушенной лестнице. Но тут появляется в воротах новой избы бабушка Фомишна и, ругая меня, бежит ловить. Я, однако ж, успеваю испытать неудержимый восторг от преодоления двух древних ступенек, но этот восторг тотчас меняется другим. Я слышу: из-за реки долетают весёлые голоса баб-сенокосиц, которые косят на силос. Среди тех голосов и мамин голос. Из-за речки углядела она моё путешествие к старому дому, что-то кричит, бежит к речке, а я задыхаюсь от нестерпимой тяги к ней, от сладкой тоскливой нежности к этому родному и единственному в мире существу, бегущему от заречных травяных копен меня выручать. Но бабушка Фомишна опережает её, хватает меня и тащит в дом, подальше от опасной замшелой лестницы…

В то лето я начал своими ногами бродить по деревенской травке, остерегаясь крапивы. Чудное, сладостное чувство новизны охватывало меня при знакомстве с деревней, с новыми, не родными людьми! Как раз тогда я научился что-то лепетать, уже выговаривал первые в своей жизни слова.

Видимо, в ту же пору бабушка, хотя и любила больше старшего внука Юрика, учила меня говорить и считать. Но считал я ещё с ошибками, с пропусками, с пятого на десятое. Хорошо запомнилась бабушкина считалка. «Раз-два! – напевно учила меня Фомишна, держа на коленях и в такт хлопая моими же ладошками. – Три-четыре, причастили! Пять-шесть, бьём шерсть! Семь-восемь, сено возим! Девять-десять, деньги весят. Одиннадцать-двенадцать, на улице бранятся».

Что значит причастить, я тогда, конечно, не знал. Атеистическая колхозная атмосфера сказывается всю жизнь. Но что значит «бить шерсть», я узнал лет в двенадцать, помогая крёстному Ивану Михайловичу. Тогда он сам валял себе и нам «катанки» - зимнюю обувь. Я помогал ему: бил шерсть на специальной струне, которая в свободном /54/ дрожании издавала весьма музыкальный звук. Возить сено со взрослыми приходилось ещё раньше… А вот что значило весить гирями обычные деньги? Этого я всю жизнь никак не мог понять. Понял только во времена перестройки…

Да, Фомишна умирала ночью, я проснулся от самоварного шума, от тихого материнского голоса, от какой-то суровой ночной торжественности, царившей в нашей избе, едва освещённой семилинейной керосиновой лампой. Бабушка лежала на лавке недвижимая. <…> От чего же Фомишна умерла, такая крепкая и такая выносливая, никогда ничем не болевшая? Шла война, в деревнях уже кое-где голодали, но до настоящего, подлинно жестокого голода было ещё далеко, он пришёл лишь в 1946 году. Тем не менее в моём сознании укрепилась почему-то та мысль, что Фомишна умерла от голода или от какой-то болезни, связанной с голодом.

Оказывается, я ошибался. Тётя Люба... рассказала… про Фомишну:

- Да ведь поперёк неё колесо проехало!.. Телега была гружёная, колхозная.

И тётка рассказала, как Фомишна провожала её из деревни. В тот ли раз телега, гружённая тяжёлыми мешками с льносеменем, переехала мою бабушку? Это неясно до сих пор.

Я редко видел свою единственную тётку и всегда поражался её удивительному жизнелюбию, оптимизму, такому теперь нечастому, и всему её несколько насмешливому внешнему облику. Глубоко и узко сидящие глаза тёти Любы живо напоминали облик Фоминишны, может быть, и часть житейской весёлости перешла к ней от бабушки. Тётя Люба не унывала душой даже в самых неуютных местах своей и всеобщей истории. До войны жизнелюбие тётки не выглядело чем-то исключительным, таких, как она, было ещё много, так много, что даже трагические события не воспринимались трагически. [2]

 

***
[В. В. Кудрявцев:] Говоря о себе, Василий Иванович постоянно вспоминает мать:

- Своей литературной деятельности я обязан матери. И всему прочему. И язык. Язык! И не только, конечно, матери, но и отца я вспоминаю. Язык в основном от матери… [8, с. 109]

 

***
Василий Иванович, что повлияло на формирование Вас как человека и как писателя?

- В Архангельской, Вологодской и других областях Северо-Запада люди, особенно в деревнях, и сейчас говорят, в общем-то, почти так же, как говорили несколько столетий назад. Русский язык сохранился здесь в своей чистоте и почти том же богатстве. До самого последнего времени у меня на родине существовал своеобразный культ языка: каждый стремился говорить образно. Молчуны и не умеющие красиво говорить подвергались тонкой общественной насмешке. Умение красиво, образно говорить приравнивалось к обязательному умению, например, плотничать или ткать холсты. Именно это обстоятельство и повлияло больше всего на мою личную судьбу… [12]

 

***
[Г. А. Сазонов] - Великая Волга берёт разбег с ручейка в болотце на Селигере. А где исток вашего пути в литературу?

[В. И. Белов] - Определённо об истоке говорить можно. Он – в стихии народной жизни, деревенском детстве, в неброской, но милой северной природе. Я благодарен матери – Анфисе Ивановне. Она выросла круглой сиротой, но знала столько поговорок, частушек, песен, стихов, присказок. Иван Фёдорович, мой отец, - крестьянин и плотник, погиб в 1943 году, защищая Смоленск. Мама поднимала пятерых детей одна. Мы рано узнали труд, хлебнули нужды, голода. [13]

 

***
/141/ …Нужда… гнала моего отца с топором на заработки. Мы его не ждали, рождались по очереди, и ему приходилось самосильно лупить топором, рубить бараки для строителей, зарабатывать нам на ситчик и на налог государству.

Проработав месяца три где-нибудь на Судострое, в Соломбале, в Москве или в Печоре, отец вновь приезжал в колхоз, поскольку не мог долго без родины.

Однажды весной он твёрдо решил никуда больше не ездить. Бригадир закрепил за ним на время сева хорошую крепкую лошадь. Отец радовался этой лошади, но перед самым выездом в поле ему нарочно, назло, дали какого-то одра. Отец выехал в поле, попробовал пахать, но пахать было нельзя, и он напился. <…>

Отец опять уехал. Уехал только из-за того, что на него кричали, а он не любил, когда на него кричали. Между тем в Тимонихе старые хомуты износились, а новых почти не делали. С часу на час ждали железных гнедух и обещанной мировой революции. Железные же лошади рождались туго: лишь в тридцать девятом году я бегал глядеть первый колесник, пришедший молотить в Пичуху. Примерно около этого времени отец вновь приехал домой, работал бригадиром. Я помню, как, вернувшись как-то с улицы, жевал горбушку. Пришёл какой-то дядька и спросил, дома ли отец.

- Он на дворе, кожу делает, - простодушно сказал я. И вдруг Юрка, старший брат, повёл меня в куть и дал мне сильную тюму в бок. Я ревел не от боли, а от обиды, не зная, за что была дана эта «тюма». Уже потом узнал, что за длинный язык. Нас к тому времени было четверо, не считая взрослых. Имелась корова и телёнок. Чтобы сшить восемь пар сапог, нужен был не один телёнок, а по крайней мере четыре. Телёнка отец зарезал, а шкуру тайком выделывал на сапоги. Шкуры, даже овечьи, в ту пору надо было все без исключения сдавать /142/ государству, их реквизировали. Я помню и сейчас, как мы носили сапоги по очереди. И вдруг выделанная отцом кожа исчезла из предбанника. Её унёс тот же упомянутый тип. Он тайно унёс эту кожу и присвоил её. Какое странное сочетание! Одно и то же лицо порой владело и карающей, и хапающей рукой. Обычное воровство он с полной искренностью считал исполнением законности. Вскоре отец снова решил уехать, но поднялась война. (Помнится, после ранения он приезжал домой на несколько дней, и тогда, мальчишкой, я впервые услышал от него о «Тихом Доне», который он прочёл в госпитале, и о «Тёркине», который печатался тогда в военной газете.)

Он метался между городом и деревней всю жизнь, пока не сложил голову на Духовщине в сентябре сорок третьего. <…> До самой великой войны он жил, раздираемый противоречивыми чувствами. Из деревни бежал в город, из города тянуло обратно. Ни там, ни тут не был хозяином собственной судьбы, потому, наверно, и пил водочку. Он плотничал в Сокольниках, когда, в голодный тридцать шестой к нему в Москву приехала моя мать. <…> Отец всё говорил, что увезёт нас жить в Москву. [4, с. 141, 142]

 

***
[В. Белов] - Вся беда в том, что у меня в детстве не было книг. Даже библиотеки не было. Клубная библиотечка появилась только после войны. У отца была небольшая, но её растащили знакомые, когда он ушёл на фронт. Помню, как мы читали Гоголя вслух. Отец читал. До войны ещё. А мы – мои сестры и братья и я, маленькие тогда, - слушали. Приходили соседи. Помню, как отец читал «Ночь перед рождеством»… Когда он дошёл до того места, где чёрт с руки на руку перекатывал горячий месяц и дул на лапы себе, сосед – старик Алёша, сидевший на лавке в будёновке, - беззвучно смеялся.  Очень интересная картина… При лампе… <…>

Я читал всё, что попадалось. Помню, на чердаке в пустом доме нашёл книжку! Я был рад и счастлив. Но читал её, страдая, она мне не нравилась. Это было «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. Уж очень труден язык, устарелые обороты… Но всё равно читал… А если попадалась такая книжка, как, допустим, Гоголь!..

Однажды я рассказ написал о том, как читал на стенах, оклеенных листами из книги. Роман. Это ужасно! Половина страниц на обороте. Иные под потолком, иные вообще разорвались… Помню, гулянка идёт, девки пляшут, а я читаю. Вот такие штуки. Нечего было читать.

[В. Стеценко] - Во время войны?

[В. Белов] - И во время войны. И после войны. Помню, попалась одна книжка Конан Дойла. Читал её с жадным любопытством. Почти одновременно Льва Толстого: «Фальшивый купон», «Отец Сергий»… То есть абсолютная пестрота. Потом появились гайдаровские книжки, их с наслаждением читал в детстве, а потом и в юности даже. Беспорядочное чтение, без всякой системы. Хотелось читать, читать, читать! А потом, когда уехал из деревни в город, стало некогда. Не до чтения было! [11, с. 147]

 

***
[Маленькая В.:] …Попросила рассказать о самых ярких впечатлениях в жизни. Их было много. Но самые эмоциональные связаны с музыкой, с русскими песнями, молитвами. <…> А любовь к музыке началась очень давно, со знаменитой «Катюши». Он помнит, в какое время она появилась. Ходил тогда в первый класс. Дядюшка (отца уже убили) заставил мальчика переписывать слова «Катюши», чтобы петь самому. Василий Иванович вспоминает:

- Сижу, каракули ставлю, слова запоминаю. А ещё помню, как пели деревенские женщины в свободное время. Война, печаль. И вдруг потрясающее пение. Этот момент я использовал в романе «Кануны». [9, с. 5]

 

***
[Грешневиков А. Н.] - …Василий Иванович, когда вы начали писать и с чего начали?..

[Белов В. И.] - Рано начал… Помню, ещё маленькими мальчишками мы с приятелем собрались на рыбалку. И всё, что я увидел в этот час, красота природы, так на меня подействовало, так восхитило и взволновало, что я со своим дружком заговорил… стихами! Какие уж это были стихи – Бог знает… Что-то ужасно детское и совсем примитивное. И стихами их всерьёз, конечно, не назовёшь. Но я заговорил ими! Я рассказывал приятелю о том, что я вижу и чувствую. Я передавал своё «писательское» видение мира! Вот таким смешным и детским было начало…

[Грешневиков А. Н.] - Какие книги особенно благотворно подействовали на вас в самом начале литературных занятий?

[Белов В. И.] - Борис Шергин. Вы читали его? Прекрасный был северный писатель. Настоящий знаток темы и мастер языка. А потом мне повезло. Истинно счастливый случай – я встретился с книгами Ивана Шмелёва. Слава тебе, Господи! Я почувствовал из них, что такое настоящая русская литература. Бунин на моём пути, конечно, был. Но Бунин был и для всех. А найти в то время Шмелёва – это редкое счастье… И я ему обязан многим. <…>

[Грешневиков А. Н.] - А как вы воспринимали не «деревенских», а чисто советских писателей?

[Белов В. И.] - В соответствии с возрастом. Я очень любил и люблю Гайдара. Не того проклятого его потомка, что разорил Россию, а автора «Школы», «РВС», «Дальних стран» - я вырос не этих книгах, они талантливы и поэтичны. <…>

[Грешневиков А. Н.] - А раньше мужики были лучше?

[Белов В. И.] - Всякие были. Но в целом – гораздо лучше. Хоть по своей деревне суди, хоть по всей России. Вот временами перебираю в памяти наших деревенских мужиков и любуюсь ими. К примеру, мой дед. Всё по-мужицки умел: и в поле работать, и в деревне, и дома. До сих пор живы его прекрасные наличники. А как он сказки рассказывал! Я от него впервые услышал сказку о тетереве и лисе. Какая была в его рассказе поэтическая ритмика! Какое чувство природы! [7, с. 26]

 

***
Для вологодской земли война была подлинной трагедией… Можно насчитать сотни деревень, куда не вернулось после войны ни одного солдата. А солдатские жёны и матери, дети и старики делали для победы всё, что было в их силах. <…> День и ночь вологжане отправляли на фронт эшелоны с продовольствием, хотя сами ели не досыта… У меня на родине, в глубоком тылу, люди умирали от голода. От болезни, связанной с недоеданием, умерла и моя бабка Фоминишна. Они с матерью все старались хоть как-то накормить нас, пятерых, оставшихся без отца…

Одно из видений военной поры: мы, ребятишки, сидим в розовом разливе лугов и щиплем клеверные маковки. Всего обиднее было то, что нащиплешь корзину, умнёшь, а когда мать их высушит и истолчёт в ступе, получается всего горстка коричневой муки. Ели и мох, и репейники, и толчёную солому. Но клеверная мука была самая лучшая, лепёшки из неё не так обдирали горло…

Всплывают в памяти собрания в конторе, где женщины слушают уполномоченных по хлебу, по займу, по лесу. А весной… Лошади, на которых раньше пахали, сдохли, некоторые съедены. Десяток женщин на верёвках, без оглобель, волокут плуг. Одиннадцатая идёт бороздой… От дома к дому бредут нищие…

Из этих воспоминаний и возник рассказ «Такая война». Но тут всего лишь частица народной трагедии… [5]

 

***
Мне видятся печальные детские глаза, смотрящие на нас из прошлого. Помню, как в начале войны наши матери мыли полы, лавки, окна в домах. А мы, ребятишки, с нетерпением ждали своих ленинградских сверстников, но так и не дождались. Может быть, как раз те ребята, которых мы ждали в Тимонихе, чтобы вместе пережить лихолетье, утонули в холодной ладожской полынье. И никто уже не скажет теперь, сколько среди них было будущих поэтов, музыкантов… [6, с. 143]

 

***
Во время войны, мальчишкой, я видел, как бабы кололи иконы на дрова, растопляли ими колхозную водогрейку. Другие соскабливали изображение и приспосабливали доски для хозяйственных нужд. Жечь иконы считалось грехом, продавать тоже, да и покупателей на этот товар не находилось. Поэтому весной, когда талые воды подходили к самым баням, бабы опускали иконы в реку: «Пусть несёт по белому свету». [4, с. 128]

 

***
/6/ Белов: У моего поколения беда была одна, почти у всех не было отцов, у кого на фронте погибли, у кого раскулачили или расстреляли, как у Шукшина. Я умудрился выжить без отца. Отец погиб на фронте в 1943 году, когда мне было десять лет… Все невзгоды, связанные с крестьянской бедностью, не минули меня. Несмотря на то, что отца убили на фронте, нам и корову Берёзку пришлось отдать государству в налоги, и даже амбарчик, срубленный матерью ещё вместе с отцом Иваном Фёдоровичем, вынуждены были отдать вернувшемуся с фронта солдату. Не то, что сочувствовали и помогали семье погибшего воина, скорее наоборот. Может, чудом каким-то уцелели. Потому и школу вовремя не закончил, не получил должного образования. <…> …Я не получил даже аттестата в своё время. А ведь я тоже когда-то мечтал об университете, тянулся к знаниям. Всё должно к человеку вовремя приходить. Нельзя опаздывать в жизни. Как бы потом ни навёрстывал, всё равно до конца не наверстаешь. <…>

/7/ Бондаренко: А в литературе были у тебя наставники, кто помог тебе, оказал влияние?

Белов: Ещё в детстве я благодаря отцу и с героями Шолохова познакомился, и с героями Твардовского. Мне даже не сами писатели запомнились, они как бы были в стороне, а их герои – Григорий Мелехов и Василий Тёркин. [10, с. 6, 7]

 

***
Н.Ч. Ваш отец Иван Фёдорович сложил голову в Духовщинском районе в сентябре 1943 года… Вы были на Смоленщине. Отыскали-то могилу отца?

В.Б. Нет, не отыскал. Знаю, что он в одном из трёх мест лежит, а где точно – не ведаю. По моим данным… первая могила была на берегу реки Царевич. [15]

 

***
[В. В. Кудрявцев о В. И. Белове:] …Ему было четырнадцать лет, когда он написал свою первую автобиографию. Это было сразу после войны.

Тогда ему «есть хотелось непрерывно, даже во время сна, но всё равно жизнь казалась хорошей и радостной. Ещё более удивительной и радостной представлялась она в будущем…» [8, с. 109]

 

***
[Анфимова О. Н.:] Что касается музыки, то уже в юные годы он намеревался связать жизнь не с поэтическим, а с музыкальным искусством. Василий сам научился играть на гармошке, обменянной матерью на мешок картошки, и подбирать песни: «Мать купила мне гармонь, я к этому времени играть научился. Мать гордилась тем, что я неё такой музыкальный».

Позже в своём очерке «Голос, рождённый под Вологдой» Василий Белов напишет: «…В 1948 году поступал я в Вологодское музучилище. Дежурный преподаватель на стук проверил мой слух, заставил голосом включаться в звучание рояля. Он сказал, что слух у меня есть. Я, счастливый, уехал на станцию Пундугу, чтобы дома, в деревне, нетерпеливо ждать приёмных экзаменов. Увы, на приёмных экзаменах я провалился. (Или меня провалили?) Перед целым синклитом в 20-25 человек меня попросили спеть. Но что мог спеть пятнадцатилетний мальчишка, да ещё перед такой аудиторией? Они решили, что я не гожусь для училища. Не помню, как я приехал на станцию Пундугу, как пешком ещё раз протопал 45 километров. Я разрыдался, когда мать открыла мне ворота отцовского дома…» А вот воспоминание о первых детских мечтах: «…Детские мечты были не очень многочисленны, их можно и перечислить: мечтал я, к примеру, научиться играть по нотам и, будучи пятнадцатилетним, даже тренькал на домбре “Во поле берёзонька стояла…”». [1, с. 194]

 

***
/142/ Вспомнилось, как после семилетней школы меня неожиданно сделали счетоводом. До сих пор почему-то краснеют уши, когда вспоминаю это время и эту контору, оклеенную плакатами.

Дело было в том, что прежний счетовод Саша Рябков уехал в Архангельск, ставить на эту «должность» было некого, и жребий пал на меня. Мне было пятнадцать лет, образование семь классов, и посему сделали меня счетоводом. Меня распирала гордость, впервые в жизни в сердце шевельнулся ядовитый червяк тщеславия. Начальство, как же!

Вся колхозная бухгалтерия была ещё до меня безнадёжно запутана. Я день за днём запутывал её ещё больше. Было приятно чувствовать себя начальством, но душу воротило от скучных лицевых счетов, ведомостей и квитанций.

<…> Особенно скучно было днём, когда все люди на работе, то есть в поле. Хозяйка бобылка Вера, протопив печь, тоже уходила в поле. Шуршали тараканы, в голове звенело от угара. Куры за тёсовой перегородкой клевали хозяйскую простоквашу… Вместо того чтобы сводить дебет с кредитом, я писал какие-то стихи, чертил схемы ветряков и буеров, изводил колхозную бумагу. Вытирал из окурков махорку и учился курить… Приходил /143/ председатель, я чистосердечно подмахивал фальшивые документы, мне казалось тогда, что в мире не существует обмана. Естественным казалось и то, что за центнер сданного ячменя или ржи Государственный банк переводил на текущий счёт колхоза по 70-90 копеек.

Все бабы были в долгу у колхоза, приходили просить зерна, и мы выписывали им от полутора фунтов до пуда, смотря по обстоятельствам. Это был сорок девятый год – первый год моей юности. <…>

Меня всё время куда-то тянуло.

Однажды, увидав в газете объявление о приёме в ФЗО [школу фабрично-заводского обучения], я написал заявление, адресованное общему собранию колхоза. Многие были против, но проголосовали, к моей великой радости, «за». Контора опять осталась без начальства… <…>

Для того чтобы получить паспорт, кроме справки по форме № 10, нужны были и «метрики», то есть свидетельство о рождении. В наших местах детей колхозников в тридцатые годы частенько вообще не регистрировали, юридически я как бы и не существовал. Когда я достиг того возраста, что мог делать подростковые работы, меня записали в колхозный отцовский лицевой счёт, где вёлся учёт заработанных нашей семьёй трудодней. Только год рождения указали ошибочно, не 1932-й, а 1933-й. Месяц и день рождения я придумал себе сам, 23 октября, поскольку мама и бабка Ермошиха сказали, что я родился то ли за неделю до Покрова, то ли неделей позже. Такую справку я и представил в загс Харовского района Вологодской области. Дама, сидевшая за барьером, факту моего рождения не поверила и отправила меня обратно домой, но я был настойчив и пришёл снова. Тогда она всё-таки сделала запрос в Вологду в областной архив. Но наша Никольская церковь к тому времени, когда я родился, не действовала (меня крестил подпольно какой-то странствующий священник), потому в приходской книге метрической записи о моём рождении не существовало. Дама обозвала меня «колхозником» и отправила опять домой (65 километров). Так началась моя эпопея с метриками. [4, с. 142, 143]

 

***
[Из беседы В. Белова с учащимися Дома профтехобразования Вологды 9 апреля 1984 г.:] Стоит вам сказать, что моё знакомство с вашими учебными заведениями состоялось давно. Вас ещё не было на свете, когда в 49-м году я удирал из колхоза. Тяжёлые были годы, но я убеждён, что счастье не зависит от материальных, что ли, благ. Понятие счастья более широкое и ёмкое. В 46-м году в нашей деревне умирали люди с голода. Например, мой дружок Плетнёв. Врач пришёл к нему, а он холодный на печке… Я решил, что уеду. И ещё поклялся, что привезу маме денег…

Тогда в ФЗО [школу фабрично-заводского обучения] набирали по разнарядке сельсовета. <…> Так получилось, что я стал учиться в ФЗО на столяра. С тех пор я начал делать рамы, табуретки. Раму, кстати, сложно сделать, это уже настоящий столяр. <…>

- Какие впечатления остались от школы ФЗО?

- Это было первое впечатление от города, знакомство с ним. Хотя я учился 6 месяцев. В нашей школе училась группа «блатных». Они подражали взрослым преступникам. Воровали, пили водку. Пытались обижать нас. А мы, деревенские мальчишки, ничего этого не знали. Был конфликт такой. Были отрицательные стороны, но были и радостные. Так я помню радость после того, как сделал раму. Стал снова учиться, писали диктанты. Хотя первые навыки учёбы дала школа. У нас не было в деревне книг. Лазили по чердакам, искали книги. Правда, времени, чтобы читать, мало оставалось. [14]

 

***
[Из очерка «На родине»:] …Смешное детство! Оно вписалось в мою жизнь далёким неверным маревом, раскрасило будущее яркими мечтательными мазками.

В тот день, когда я уходил из дому, так же, как и сегодня, вызванивали полевые кузнечики, так же лениво парил надо мной ястреб, и только сердце было молодым и не верящим в обратную дорогу. [8, с. 108]


Список источников:
1) Анфимова О. Н. «Эти звуки, они живые…» : [16+] // Волог. ЛАД. 2018. № 1. С. 194-201.
2) Белов В. И. Бабушка Фоминишна // Работница. 2007. Янв. С. 52-54.
3) Белов В. И. Белов : [автобиография]. [Вологда], 1999. 2 л. Источник: Рус. Север. 20 янв. С. 6, 7.
4) Белов В. И. Раздумья на родине // Наш современник. 1985. № 6. С. 100-160.
5) Василий Белов: Земля - наш дом, будем её беречь / беседу вела М. Искольдская. [Вологда], 1986. 1 л. Источник: Крас. Север. 19 февр. (№ 41). Цит. по: Совет. культура. 1986. 11 февр. (№ 18).
6) Василий Белов: «Человек счастлив, пока у него есть Родина» : [беседа с литературным критиком П. И. Ткаченко] // Дон. 1987. № 10. С. 142-148.
7) Грешневиков А. Н. О хранителе русского лада // Волог. ЛАД. 2007. № 3. С. 25-36.
8) Кудрявцев В. В. Пусть в душе будет лад // Волог. ЛАД. 2010. № 4. С. 106-113.
9) Маленькая В. Простите, если что-то не так поняла. [Вологда], 2002. 3 л. Источник: Волог. новости. 23-29 окт. С. 1, 5.
10) Молюсь за Россию! : беседа Владимира Бондаренко с Василием Беловым // Наш современник. 2002. № 10. С. 5-15.
11) О самых родных и близких : беседа с Василием Беловым / беседу вёл Владимир Стеценко // Лит. учёба. 1985. № 6. С. 146-155.
12) Разбудить совесть : [интервью]. Вологда, 1982. 1 л. Источник: Волог. комсомолец. 22 окт. (№ 127).
13) Сазонов Г. А. Василий Белов: душа жива в слове, считает замечательный писатель, которому вчера исполнилось 70 лет. [Москва], 2002. 2 л. Источник: Труд. 24 окт. (№ 192). С. 10.
14) Смолин А. Василий Белов: «Человек должен уметь делать всё!». Вологда, 2014. 1 л. Источник: Волог. литератор. № 6 (дек.). С. 7.
15) Чепурных Н. Василий Белов: «Я верующий и грешный». [Москва], 2003. 1 л. Источник: Завтра. 22 авг. (№ 34). С. 7.

 

ВЕРНУТЬСЯ НА ГЛАВНУЮ

Поделиться

 

Метрика